Модным аксессуаром среди сидельцев изолятора были беруши. Их периодически запрещали и изымали, но Севу эти репрессии обходили стороной. И вот, затромбовав берушами уши, Плащ наслаждался послеобеденным сном. В камере дым стоял коромыслом: шла непрекращающаяся готовка, перед штифтом мелькали спины, заслоняя нижнюю шконку с похрапывавшим юношей.
– На «3» с документами, – раздалось с продола.
В целях конспирации сотрудники изолятора при вызове арестанта обязаны называть одну лишь заглавную букву его фамилии.
– Сейчас, старшой, позову его, – доброхотом откликнулся Бубен. – Заяц, просыпайся, зовут тебя.
Но то, что слышал выводной, не мог слышать Сева с набитыми поролоном ушами. Зато вместо него и под него, ломая голос и картавя, прокричал Бубен:
– Через пару часов приходи!
– Чего ты сказал?! – возмущенно донеслось по ту сторону порога.
– Я даже для тупых мусоров два раза не повторяю. Отвали, я сплю. – Серега прекрасно справился с закадровой озвучкой.
– Да я сейчас резерв вызову! – в хате запахло грядущей расправой.
– Пошел ты в ж… со своим резервом, мусорюга! – хата дрогнула от хохота. Но, решив не дожидаться атаки гоблинов, Бубен в последний момент тряхнул Севу. Тот подпрыгнул, ударившись головой о верхний шконарь, выдернул беруши и поскакал к тормозам выяснять причину трехэтажного гнева вертухая…
То были истории моих сокамерников, в которых тюрьма окрашивалась в новые, пока непонятные мне цвета.
Ощущения от происходящего в первую неделю на тюрьме очень разные, яркие, но в большинстве своем смутные и тягостные. Здесь это называют «гонкой». «Гоняют» все, кто постоянно, кто периодически. Неимоверно трудно смириться с мыслью, что тюремная реальность отныне данность, которой не избежать, что жизнь резко и безвозвратно сменила русло, течение по которому не остановит ни одна плотина. Гулкой болью бьет по вискам звук топора в саду, который ты сажал, лелеял, сберегал. Все, чем дорожил, что наполняло радостью и смыслом твое существование – теперь безжалостно рубится и выкорчевывается, оставляя в сердце пустырь и пепелище. Словно «Вишневый сад», только без антрактов, оваций, театральной бутафории. От тоски рецепта нет, тоска – самый суровый приговор, который ты выносишь себе сам по требованию судьбы. Как спастись? Мысленно отречься от свободы, определить, что хорошего может дать тебе тюрьма, и постараться не вспоминать, что она отнимает. Во что бы то ни стало сохранить нервы и здоровье.
Но над чем плачут в одиночестве, хором – смеются. Арестантское житье – горькое веселье. Стадный цинизм оказывается очень даже полезным и действенным в борьбе с индивидуальным тюремным психозом.
В первую ночь в новой обстановке я заснул быстро под телевизор и густой табачный смог. Часа через четыре проснулся от холода. Натянул на себя все, что было – куртку, шапку, перчатки и снова провалился в сон. Ровно в семь утра разбудил треск накаляющихся галогенок – подъем! Чтобы не загреметь в карцер, надо заправить шконку и одеться, хотя и так все спали в одежде. Еще немного погодя брякнула кормушка.
– Завтрак! – раздался неприятный женский голос.
– Не будем! – сквозь дремоту крикнул Бубен вслед захлопывающемуся окошку. Минут через двадцать, словно передернутый затвор, громко лязгнул металл.
– Что это? – вздрогнув, поинтересовался я.
– Тормоза разморозили, – не вдаваясь в детали, пояснил Алтын. – Сейчас проверка придет.
Пока выходили на середину камеры, дверь открылась и порог переступил плешивый низкорослый, с отвислым мамоном капитан, за которым толпились пятеро в камуфляже.
– Доброе утро! – офицер огляделся по сторонам.
– В камере пятеро человек. Все в порядке, – бойко доложил самый молодой.
– Вопросы есть? – продолжил капитан. Хата лениво мотнула головами.
– Тогда по распорядку, – служивый забрал стопку заявлений и вышел из камеры.
Хата ожила. Поставили чайник. Вся кухонная утварь, за исключением чайника да еще положняковой алюминиевой посуды – миски, ложки, кружки – пластиковая: терка, дуршлаг, разделочная доска, плошки, чашки, нож. По мискам запарили овсяные хлопья, добавив в разбухшую серую массу немного тертого сыра. На пробу было непривычно, но вкусно.
После трапезы повели на прогулку. Как только вывели из камеры, сразу: «руки на стену, ноги на ширину плеч!» – неполный личный досмотр; перемещения по тюрьме – руки строго за спиной. Поднялись на седьмой этаж – такой же коридор с нумерованными дверями, за которыми крохотные прогулочные дворики размером с камеру. Пол во дворике закатан асфальтом, посередине вмурована металлическая лавка. Бетонный колодец метра четыре глубиной сверху был закрыт мощной решеткой и железной сеткой. От дождя, снега, солнца и неба арестантов укрывает высокая оцинкованная крыша, под козырьком которой дефилирует вертухай. Расстояние в метр между краем крыши и стенкой колодца скрадывает сетка и двойная колючка. Над двориком свешиваются фонарь и динамик – радио орало так, чтоб не слышно было гуляющих за стенкой зэков. Все продумано. Ни одной детали зря.
Кружит поземка, ощущение холода не перебивается ни надвинутой на глаза шапкой, ни зимними башмаками, уступленными мне Бубном. Иллюзию теплоты создает лишь сигарета, согревающая воображение обжигающей пурпурной окаемкой. Дружно закурили.
– Женат? – спрашивает Бубен.
– Теперь уже не знаю, – грустно хмыкаю я в ответ.
– Сел в тюрьму – меняй жену, – назидательно изрекает Алтын.
– Они редко дожидаются, – добавляет Бубен.
К горлу подступает комок. Я поднимаю голову и отрешенно вглядываюсь в самую желанную полоску на свете – волю, зимней серостью растворявшую стальные заросли проволоки.
– Вань, здесь самое главное – не гонять, – нарушает мое тоскливое созерцание Алтын, протягивая сигаретную пачку.
– Легко сказать, Серега…
– Знаешь, это как гнилой зуб: дергать больно, тянуть еще больнее. Чем дольше тянешь, тем сильнее и бесконечней боль. А резко выдрал, сплюнул, пару дней поболело, через неделю и думать забыл.
– Зубов до хрена, сердце одно – не вырвешь.
– Ну, это у кого как. Сидел я с одним рейдером. Так он пять месяцев со шконки не вставал, все ныл, что там кто-то спит с его бабами. Быстро спекся. Здесь или нервы побеждают тебя, или ты побеждаешь нервы. Да и вообще, зашивай горе в тряпочку. Мне лично здешнего головняка с лихвой хватает, чтобы еще о вольных заморочках гонять.
– Неужели все так скучно?
– Этот централ – единственный в своем роде. Считай, что научно-исследовательский институт. Разбирают и собирают каждого по молекулам по нескольку раз.
– Как это?
– Начинают от пассивного составления твоего детального психо-физиологического портрета, а заканчивают провокациями, направленными на изучение принимаемых тобою решений в состоянии аффекта. Мы здесь как собаки Павлова: то жрать дают, то глотки режут. И все во имя науки и правосудия.
– Мрачновато, – я недоверчиво покосился на собеседника.
– Скоро сам все поймешь. Каждое твое движение, слово – точкуются. Ни одна хата не обходится без суки. Постоянно прививают изжогу…
– То есть?
– Вот смотри, опера просчитывают твои самые болевые точки и начинают на них давить. В первую очередь это что или кто. Как правило, это жена, дети.
Если это так, ты начинаешь получать письма от всех, кроме них. И так месяц, два, три, полгода. Называется – «сколько можно мучиться, не пора ли ссучиться».
– Люто!
– А ты как думал. Все бы отдал, чтобы с прожарки этой сорваться. – Серега помолчал, сделал пару затяжек. – Случайностей здесь не бывает. Одна сплошная оперская постанова. Через полгода сдают нервы, начинаешь точить клыки. Уже и кормушку ногой выбивали, и продол заливали, и оголенные провода на тормоза кидали.
– Ну и?
– Ничего. Списали с лицевого счета пятихатку за ремонт кормушки. Воду убрали. А то, что какого-то сержанта – сироту казанскую трошки током тряхануло, вольтами брови повыпрямляло, – это вообще мало кого заботит. Неделя, максимум две карцера, и все по новой. Эх, поскорей бы на зону!