И к этому дому принадлежал сад. Псков прежде вообще утопал в садах. Все это умирало на глазах. В саду при доме было тоже много яблонь, кроме того, кусты малины, черной и красной смородины. Жильцы решили снимать урожай и делить по количеству членов семей, а детям разрешить ходить в сад и есть ягоды с куста, сколько они хотят. Вначале это было объедание крупной малиной и смородиной, да и яблок каждая семья получала порядочно. Но снимать и делить урожай хотели все, а ухаживать за кустами и деревьями не хотел или не умел никто. Сначала погибли кусты, не было уже ни малины, ни смородины. Потом постепенно перемерзли не утеплявшиеся зимой яблони. Дольше всех держалась яблоня с китайскими яблочками, и их еще собирали для варенья. Потом и она капитулировала.
Та же судьба постигла и другие фруктовые сады Пскова. И потом, если мы лично и имели яблоки, то только потому, что на той же улице наша старая знакомая сохранила свой маленький домик и садик при нем. Она продавала яблоки хорошим знакомым. В государственных магазинах яблок, конечно, не было, да и на колхозном рынке, которым жил весь город, яблоки не продавались.
Исчезла, кстати, и рыба в прежде очень рыбном Пскове: две реки, недалеко Псковское озеро. Я помню еще время, когда мама приносила много рыбы с базара, и я приставала к ней, прося сделать фаршированную щуку по-еврейски, чему моя бабушка, а от нее мама, научились в Польше. Но постепенно вся рыба исчезла и ничего, кроме снетков, достать было нельзя. Мой отец качал головой и говорил: «Все Сталин съел, и яблоки, и рыбу, какой ненасытный».
Время НЭПа для меня, ребенка, было связано с булочной за углом, где были такие пышные булки, вкусные пирожные и такая же пышная, как эти булки, булочница, всегда имевшая для детей, приходивших в лавку, сливочные тянучки. Таких вкусных булок, какими они мне казались в детстве, я никогда больше не ела. Вместе с НЭПом исчезала и булочная, и булки, появились продуктовые карточки, скучный серый хлеб. Но настоящего голода на севере не было. Никто не хотел идти в колхозы, но такого сопротивления, как в черноземных зажиточных областях, не наблюдалось. Да и власть смотрела сквозь пальцы на эти бедные области.
Так же, кстати, поступили и немцы во время оккупации. Запретив на Украине распускать колхозы и вооружив против себя украинцев, они не обращали внимания на бедный север. Крестьяне сами разделили между собой землю, и за один год сумели уже очень хорошо восстановить свои хозяйства. Но об этом после.
Каждое лето мы обычно проводили в одной из окрестных деревень. Несколько лет мы жили летом в деревне, находившейся недалеко от станции Торошино, в 20 км от Пскова. Мы снимали отдельный домик с кухней и плитой и, особенно в эти годы, собирали ежедневно массу грибов. Вечером шла сортировка, готовился грибной ужин и шли заготовки на всю зиму: соленые, маринованные, сушеные грибы. До Чернобыля было еще далеко, и опасаться наслаждаться тушеными в сметане или жареными грибами не было никакого основания.
Домик этот построил для дачников один из крестьян, высокий, неразговорчивый рыжий мужик, про которого говорили, что он умеет заговаривать змеиные укусы. Летом он работал без отдыха с 4-х часов утра и наработал вместе с семьей некоторое материальное благополучие. За то и был признан кулаком и арестован. Дачный его домик стоял в запустении и постепенно разваливался. Мы же в эту деревню на дачу больше не ездили. В Торошино мы познакомились и с тамошним начальником станции, необыкновенно хлебосольным Масленниковым, женатым на русской немке, неустанно трудившейся над заготовкой разных закусок, которыми потом покрывался большой стол, а хозяин, угощая, гудел: «Есть, что куснуть!» У них было три дочери, и две старших, Ира и Лида, жили одно время в нашей квартире, в моей бывшей детской, обе учились в педтехникуме. История этой семьи была обычной советской: Масленникова арестовали, а семью выслали на 101-й километр. Об их дальнейшей судьбе мы ничего не знаем.
Мои родители не стеснялись говорить при мне о политике, и я очень рано, уже с 6-ти лет, знала, что несу ответственность за моих родителей, что я должна взвешивать свои слова и не выболтать, например, что мои родители когда-то возлагали особую надежду на адмирала Колчака. Хотя его военные операции проходили далеко от нашей местности, но они в свое время надеялись, что его Сибирское государство постепенно освободит всю Россию. Я не жалею, что мои родители говорили при мне откровенно, но, думаю, и они плохо понимали, какая тяжесть ложится на плечи ребенка, взвешивающего свои слова из ответственности за родителей. Уже в эмиграции одна моя знакомая рассказывала: однажды управдом (как и в нацистской Германии знаменитые хаусварте, советские управдомы были часто сексотами) завел разговор с ее трехлетним сыном. Замужем же она была за бывшим офицером, что они скрывали, и она боялась, что ребенок услышал что-либо из разговоров и теперь управдом из него эти сведения вытащит. Когда тот отошел, мать спросила мальчика осторожно: «Ну, о чем же дядя тебя спрашивал?! Малыш посмотрел на нее большими глазами и сказал: «Не бойся, мама, я не разговорчивый мальчик, я ничего не скажу о папе». Дети понимают гораздо больше, чем часто думают взрослые.
Впрочем, в раннем детстве у меня было мало подруг и друзей, я росла одиночкой, много читала. А в возрасте 6–10 лет главным товарищем моих игр был сын наших самых близких знакомых, с которыми мои родители и на политические темы разговаривали откровенно.
У моего отца был один близкий друг, художник немецкого происхождения, но уже не знавший немецкого языка, Владимир Оттонович Рехенмахер. Он был преимущественно пейзажист, но на выпускном экзамен в Академии художеств (еще до революции) написал довольно известную картину «Пушкин и Мицкевич у памятника Петру Великому». Она был популярна, репродукции ее имелись в ряде хрестоматий. Он подарил ее Пушкинскому музею, где потом случился пожар, и картина сгорела. Его часто просили восстановить ее, но собрался он это сделать только незадолго до начала Второй мировой войны. Снова он подарил ее Пушкинскому музею в Пскове. Что с ней случилось во время войны, я не знаю О ее создателе еще будет речь. Он был холостяком, очень часто бывал у нас. Жил он вместе с семьей своей замужней сестры, вот младший сын этой сестры, мой ровесник Дима, и был товарищем моих детских игр Мы играли в диких зверей, в путешествия и, значительно реже, в войну.
Кроме моих родителей, в детстве на меня большое влияние оказала моя учительница немецкого языка, у которой я брала частным образом уроки еще до школы, Лидия Александровна Гермейер.
Происходила она из семьи разбогатевших в России, но все же сохранивших связь с Германией немцев. Л.А. училась в самой Германии, в лицее, конечно, до революции. Она родилась калекой, с искривленными пальцами рук и ног, могла ходить, но с детства пользовалась палочкой. Баловали ее в семье, жалея, чрезвычайно и неразумно. Но баловством не испортили. Она нашла свой путь, став сознательно верующей христианкой, однако состояла в какой-то радикальной секте, которая даже отрицала врачебную помощь: Бог даст смерть или выздоровление. Так, в голодные послереволюционные годы она заболела сыпным тифом, отказалась от врачебной помощи и выздоровела без врача. Но в ней не было ничего сектантски изуверского или мрачного. Она была всегда уравновешенная, всегда радостная, в ней ощущалась очень сильная натура и не менее сильная христианская любовь к людям. Она никогда не проповедовала и не поучала, но все же первое знание об Иисусе Христе дала мне, пожалуй, она, и так, как бы мимоходом, но мне это запомнилось на всю жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});