Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Денди превращает себя, собственный костюм, манеру поведения и непосредственное окружение в объект творчества. Именно поэтому имажинисты эстетизировали, скажем, свой город. Особенно скандальными и эпатажными в восприятии современников и историков авангарда стали знаменитые имажинистские выходки, считающиеся характерной особенностью этой литературной школы. Начало им было положено двумя «судами»: 4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся «Литературный суд над имажинистами», а 16 ноября в Политехническом музее — «Суд над современной поэзией». В ходе первой акции активный критик имажинизма поэт-символист Валерий Брюсов выступил в роли литературного обвинителя, а затем, во время второй, сам превратился в подсудимого.[109] Участник этих «судебных процессов», имажинист Иван Грузинов, пишет в своих воспоминаниях: «Суд над имажинистами — это один из самых веселых литературных вечеров. Валерий Брюсов обвинял имажинистов как лиц, составивших тайное сообщество с целью ниспровержения существующего литературного строя в России. <…> Главный пункт юмористического обвинения был сформулирован Брюсовым так: имажинисты своей теорией ввели в заблуждение многих начинающих поэтов и соблазнили некоторых маститых литераторов».[110] По словам очевидцев, Шершеневичу на этом вечере не дал договорить Маяковский, который воскликнул: «Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать. Они оправдывались тем, что мамаша была большая дрянь! Распутная и продажная. Но дело в том, что мать была все-таки поэзия, а детки ее — имажинисты».[111]
В одной плоскости с подобными акциями и «судебными процессами», своего рода дендистскими дуэлями имажинистов, находится полемика на страницах журнала «Печать и революция» с наркомом просвещения Луначарским, которого имажинисты Есенин, Мариенгоф и Шершеневич тоже пригласили поучаствовать в литературном «судебном процессе», после того как тот раскритиковал их, отказавшись от приглашения в «почетные председатели» имажинистского Всероссийского Союза Поэтов.[112] Не менее известны шумное посвящение Велимира Хлебникова в «Председатели Земного Шара», роспись стен Страстного монастыря[113] или переименование московских улиц. Авангардизм имажинистов выразился в попытках эстетизировать не только собственную биографию, но и окружающий мир. Как отмечает современный исследователь, «эстетика авангарда требовала разрушения границы между литературой и жизнью, толкала на превращение бытового ряда в материал для творчества. Поэтому имажинистскими лозунгами расписывались стены Страстного монастыря, на шею памятника Пушкину вешали табличку „Я с имажинистами“, по ночам «переименовывались» московские улицы. <…> Некоторые попытки „эстетизации действительности“ приводили к конфликту с властями».[114] Москва, переживавшая в этот период мучительный переход от старой культуры к новой, оказалась удобным полем для всевозможных экспериментов. Переименование улиц, может быть, наиболее известный из имажинистских «проектов», поскольку он воспринимался как символ революционного быта.[115] Подобные выходки имажинистов стали некоей метонимией большевистского переворота и потому запоминались гораздо лучше, чем их поэзия. В своих мемуарах имажинисты, естественно, преувеличивали последствия этих акций, которые, по сути, мало чем отличались от футуристических попыток «демократизации» искусства с использованием схожих эпатажных приемов.[116] Подводя своеобразную черту под уходящей в историю «имажинистской эпохой», Мариенгоф писал в декларации 1923 года: «Опять перед глазами сограждан разыгрывалась буффонада: расписывался Страстной монастырь, переименовывались московские улицы в Есенинские, Ивневские, Мариенгофские, Эрдманские, Шершеневические, организовывались потешные мобилизации в защиту революционного искусства, в литературных кафе звенели пощечины, раздаваемые врагам образа; а за кулисами шла упорная работа по овладению мастерством, чтобы уже без всякого epater через какие-нибудь пять-шесть лет, с твердым знанием материала эпох и жизни начать делание большого искусства».[117] Эстетизируя революционную повседневность с ее лозунгами, листовками и большевистскими декретами, имажинисты превратили ее в явление культуры. И подмостками этого «театра жизни» стал для них город.
1.3. Город
Городской герой имажинистских стихов — противоречивая фигура, двойственная личность. Это сочетание денди, фата с тросточкой, в цилиндре и лакированных башмаках, и шута, арлекина, клоуна, паяца. Несмотря на разрушительный пафос их манифестов и эпатажное поведение, имажинисты стремились к тем «солнечности и радостности», которых не смог достичь футуризм. Поэтому источником их городской арлекинады в значительной степени является отталкивание от футуризма. Именно из этого имажинисты исходили в своей «Декларации»: «Футуризм, звавший к арлекинаде, пришел к зимней мистике, к мистерии города».[118] В другом манифесте «Имажинизм в живописи» Шершеневич и Эрдман утверждали: «Мы родственники футуризма, но мы пришли сменить его, потому что наши души, распертые майскою радостью, не могут смотреть без смеха на жалкий плач и нытику футуристического искусства. <…> мы, имажинисты, дети прекрасного шарлатана Арлекина, всегда с улыбкой, брызжущею радостью и маем. Мы не знаем слова «грусть», потому что даже наше отчаяние радостно и солнечно».[119] Клоунада является лейтмотивом жизнетворчества имажинистов. Достаточно напомнить, что даже знаменитое кафе «Стойло Пегаса», ставшее сценой имажинистского «театра жизни», было приобретено у клоунов-эксцентриков.
В бытовом художественном сознании имажинистов важную роль играет Москва как специфически городской топос. Вместе с тем в своей «Декларации» они отказываются от урбанизма, заявленного в программе их главных врагов — футуристов, и вообще отрицают тематичность в искусстве как таковую. Нападки на содержательную сторону поэзии объясняются непримиримой борьбой с футуризмом, который, по мнению имажинистов, лишь говорил о форме: «Нам смешно, когда говорят о содержании искусства. Надо долго учиться быть безграмотным для того, чтобы требовать: „Пиши о городе“ <…> футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме, не желая отстать от Парнаса и символистов, говорил о форме, а думал о содержании. Все его внимание было устремлено, чтобы быть «погородскее» <…>. Футуризм <…> пришел к зимней мистике <…>. Истинно говорим вам: никогда еще искусство не было так близко к натурализму и так далеко от реализма, как теперь, в период третичного футуризма».[120] Приведенная цитата переполнена «чужой речью». Футуристское «пиши о городе» смонтировано в ней с блоковской «зимней мистикой», евангельским «истинно говорим вам» и т. д.
Несмотря на то что на уровне деклараций имажинисты не считают изображение города существенным, всячески подчеркивая равнодушие к этой теме, в своем творчестве они оказываются последовательными футуристическими урбанистами. Прежде всего это относится к «одному из немногих русских городских поэтов» Мариенгофу,[121] а также к Шершеневичу и в меньшей степени к Есенину и Кусикову, хотя и их давнее неприятие города становится менее заметным в стихах начала 1920-х годов. Более того, лирический герой поэзии Есенина «приходит к выводу о том, что именно в городе он найдет свой последний приют».[122] Есенинский образ города воплотился прежде всего в «Москве кабацкой» (1920). Причем и после создания этого цикла поэт продолжает подчеркивать антиурбанистическую природу своего творчества, утверждая: «У них вся их образность от городской сутолоки, а у меня — от родной Рязанщины, от природы русской».[123]
Шершеневич писал о себе и Мариенгофе: «Мы представляли урбаническое начало в имажинизме».[124] Истоки имажинистского урбанизма нетрудно увидеть в европейском декадентстве, хотя его отечественным источником со всей очевидностью является кубофутуризм.[125] В «Декларации» имажинисты отрицают необходимость описывать город исключительно потому, что это «футуристично». Они настойчиво утверждают себя в современной поэзии в качестве блюстителей формы, тех, кто «отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания лучше, чем уличный чистильщик сапоги»,[126] однако это, кажется, тоже очередной выпад против футуристов. Настоящий имажинист не размышляет о содержании — ему не важно, о чем писать. Так, Иван Грузинов настаивает в своей декларации: «…вещи мира мы принимаем только как материал для творчества. Вещи мира поэт пронизывает творческой волей своей, преображает их или создает новые миры, которые текут по указанным им орбитам».[127] И продолжает собственно о городе: «…мною эстетически изжит город хамов и мещан <…>. Для моего изощренного зрения необыкновенная дикая смесь красок и линий современного города. Этот лупанар красок и линий следует подчинить воле художника и поэта».[128] Имажинистам не важно, что собственно они изображают, так как «образ и только образ», «образ как самоцель» является основой их поэзии. При этом приемы, используемые имажинистами, далеко не всегда можно назвать новаторскими. Часто они усвоены у собственных противников — футуристов. Это прежде всего метафорические цепи, отсутствие глаголов, инфинитивное письмо, монтажные метафоры, конфликт описывающего слова со словом описываемым, разноударные рифмы.[129] Тем не менее содержание — да еще «погородскее» — им необходимо, как лирическому герою Мариенгофа необходимо «ночное кафе». В одноименной поэме 1925 года он сталкивается со своим двойником — городским фланером: «Мой теплый труп / Глотает дым гавани / И смотрит в пустоту моноклем» — и слышит чужой окрик: «Поправьте монокль, дэнди!»[130] Поэмы Мариенгофа «Магдалина» и «Кондитерская солнц» подчеркнуто урбанистичны.[131]
- Бандиты эпохи СССР. Хроники советского криминального мира - Федор Ибатович Раззаков - Прочая документальная литература / Публицистика
- О, Иерусалим! - Ларри Коллинз - Прочая документальная литература
- Путь зла. Запад: матрица глобальной гегемонии - Андрей Ваджра - Прочая документальная литература
- Победоносец Сталин. Генералиссимус в Великой Отечественной войне - Дмитрий Язов - Прочая документальная литература
- Мои печальные победы - Станислав Куняев - Прочая документальная литература