тарелки и почти допили вино. – Человек с деньгами в поисках какой-нибудь цели.
– То есть вы не знаете, к чему вам стремиться? – спросил я. – Никакой определенной цели нет?
– Должна быть где-то, – вздохнул Габриель, на миг затуманившись. – Но мне еще надо ее найти. Эту мою великую цель.
– Наверное, вы хотите творить добро тем или иным образом? – предположил я.
– Возможно… – неуверенно проговорил он. – Хотя мне кажется, точнее будет сказать, что я просто хочу измениться. А любая перемена сама по себе не имеет никакого отношения к нравственности. Она не добро и не зло. Просто некая трансформация, и все.
– Как интересно! Вы представлялись мне чем-то вроде нового Адониса[11]. Теперь же я вижу, что на самом деле вы – подлинное воплощение Протея[12].
Впервые за весь вечер Габриель улыбнулся по-настоящему широко. Наши взгляды встретились, и между нами проскочила искра взаимного влечения. Я окончательно понял, что в каком-то важном смысле мы с ним очень похожи: родственные души в этом далеком глухом краю, притянутые друг к другу, скажем уже прямо, неким космическим магнетизмом.
Следующий час был часом сладостно-томительного предвкушения, грациозного гавота, сложенного из любезностей и изящных поз, летучих взглядов и сближений, вина и сигар, телесных соприкосновений, якобы неумышленных, но явственно выдающих жар желания. Завершив наконец этот старый как мир танец, мы разошлись каждый в свою комнату.
Я прождал почти четверть часа, весь дрожа и заходясь сердцем, а потом прокрался по коридору к комнате Габриеля.
Как я и надеялся всеми фибрами своей истомленной души, он ждал меня на кровати, полностью раздетый, лишь слегка прикрывая наготу простыней.
– Габриель, – выдохнул я и с трепетом приблизился, готовый всецело подчиниться.
Он улыбнулся и указал на кресло прямо напротив кровати:
– Сядь, Морис.
Я сел.
– Ты никогда не прикоснешься ко мне так, как тебе хотелось бы, – твердо сказал он тут же. – Никогда. Но тебе разрешается смотреть, если я сам этого хочу.
Затем Габриель откинул простыню и заговорил – не о тех приятных предметах, что совсем недавно занимали наше внимание, но о своей настоящей жизни, тайной жизни. Рассказал о нищем детстве на лондонских улицах, о годах в сиротском приюте и о страшной милости своего благодетеля, лорда Стэнхоупа. Как и было велено, я только смотрел и слушал, пылая огнем вожделения, и я отдал Габриелю столько себя, сколько не отдавал никому уже более четверти века. Сейчас, когда пишу на рассвете дня, меня захлестывает чувство, которого я не испытывал так давно, что почти забыл его вкус и запах.
Я даже не вполне понимаю природу этой сильной эмоции. Но одно знаю без тени сомнения: если я когда-нибудь зачем-нибудь понадоблюсь мистеру Габриелю Шону – я весь его, душой и телом.
* * *
Позднее. Странный постскриптум к вышенаписанному. Пока я при набирающем силу утреннем свете писал предыдущие строки о страсти и желании, откуда-то издалека донесся лай дикой собаки – обычное дело в здешней глуши, где часто видишь этих несчастных тощих животных, уныло бродящих в общественных местах или выпрашивающих объедки около ресторанов. Закончив последнюю фразу, содержащую столь пылкое и искреннее признание, я, обессиленный горячечным восторгом, упал на кровать и там, среди сбитых простыней, тотчас отдался объятиям Морфея[13].
Проснувшись пару минут назад, я обнаружил, что лай не прекратился, но стал гораздо громче и ближе, как если бы животное находилось у самых дверей отеля.
Я со всем возможным проворством поднялся с постели, подскочил к своему маленькому освинцованному окну и выглянул на улицу. Представшее мне зрелище повергло меня в дрожь первобытного страха. Посреди мостовой стоял крупный серый волк, превосходящий размерами всех, каких я когда-либо видел в неволе.
Вид у него был дикий, взъерошенный, отчаянный и голодный. Глаза, налитые кровью (несомненно, от крайнего истощения, пригнавшего зверя в самый центр городка), сверкнули красным, когда он поднял голову, словно почувствовав мой взгляд. Увидев меня, волк испустил жуткий, леденящий душу вой. Не могу точно сказать, был ли то вой страха, или отчаяния, или какого-то странного торжества, причина которого мне пока еще неизвестна.
Дневник Мины Харкер
8 ноября. Как тяжелы были часы, прошедшие с последней записи в этой тетради, и как печальна моя обязанность описать сейчас все подробности последних двух дней. Словно громадная мрачная туча опустилась на наш еще недавно счастливый дом. Ван Хелсинг лежит наверху – он дышит, но в остальном потерян для нас, погруженный в беспамятство, теряющий жизненные силы, угасающий. Какая череда медиков прошла через эти двери! Лондонский специалист от Годалминга, два друга Джека Сьюворда и снова наш деревенский врач, доктор Скотт, от которого в этот раз явственно пахло спиртным.
Недостатка в средствах в нашем маленьком кругу нет, но никакие деньги не могут принести нам даже самого слабого утешения. На самом деле они лишь заставляют яснее осознать, сколь ничтожен человек со всеми своими ухищрениями перед лицом неумолимых законов природы. Подобные мысли посещают меня всякий раз, когда я сижу подле профессора и вижу, с какой страшной скоростью болезнь берет свое. Безжизненно простертый на узкой кровати, небритый и растрепанный, он выглядит совсем немощным и дышит с мучительным трудом, словно каждый вдох требует неимоверного напряжения всех сил, оставшихся в его старом теле. Годалминги и Сьюворд еще позавчера вернулись в Лондон, но я держу их в курсе всех обстоятельств. Бедную Кэрри плачевный вид профессора расстраивал бы до степени почти невыносимой, а потому им с Артуром никак нельзя здесь находиться. Живых родственников, насколько мне известно, у Ван Хелсинга не осталось.
Не знаю, долго ли еще наша семья сможет продержаться в таком вот состоянии напряженной бдительности и полной беспомощности. Нервная усталость заметна во всех нас. Джонатан разговаривает мало и пьет больше, чем следовало бы, но в его глазах я вижу тяжелую тоску, которую он тщетно старается скрыть. Квинси проявляет какой-то нездоровый стоицизм. Лицо у него пустое, отрешенное, а голос звучит без всякого выражения, что очень меня пугает. Он не желает говорить ни о своем странном поведении, ни о несчастье, забравшем жизнь его котенка. Мы пообещали купить другого, но он – пока, во всяком случае, – говорит, что другой ему не нужен.
Квинси должен был вернуться в школу, но никуда не поехал. Мы с Джонатаном приняли такое решение (полагаю, к немалому раздражению школьного директора, доктора Харриса), поскольку посчитали важным, чтобы он остался дома еще на некоторое время – по крайней мере до тех пор, пока не определится участь Ван Хелсинга.
И я,