варшавского восстания стало покушение на русского генерала, когда взрывом бомбы убили царского любимца[8]. Тут же была проведена облава на всех известных политических агитаторов, и мой отец был одним из них. Доказать, кто именно из них бросил бомбу, не смогли, однако власти не остановились перед тем, чтобы наказать всех арестованных, в том числе и невиновных. Отец пострадал особенно сильно. Он ведь даже не был поляком, не имел права вмешиваться в польские дела и в прошлом боролся с насилием, с ранней юности, когда присоединился к тем, кто выступал против австрийских властей у него в стране. Всего за несколько дней правительственные органы конфисковали все, что принадлежало моему отцу и было записано на его имя. Никто не собирался ожидать решения суда, доказательств вины или же оправдания, никого не волновало, что станет с его семьей. Конечно, нельзя сказать, что нам не обещали компенсировать понесенный ущерб, если только его оправдают, но высказывали эти обещания с полным безразличием в голосе. Да и что нам от этих обещаний? Было известно, что суды такого рода могли тянуться годами, пока узник не терял здоровья в заключении, пока его близкие, ожидавшие возвращения из тюрьмы, влачили жалкое существование. Такое в ту пору господствовало правосудие в нашей порабощенной стране.
Нам еще повезло больше, чем многим другим. Ведь и дом, и утварь были собственностью матери, так что это власти не могли конфисковать. У нее также еще имелись кое-какие остатки наследства. В целом мы могли бы, проявляя большую осмотрительность, существовать в условиях так называемой благородной нищеты. Но маму невозможно было назвать осмотрительной и рачительной, поэтому уже довольно скоро наше нищенское существование никак нельзя было назвать «благородным»…
Хуже всего то, что счастливая жизнь осталась в прошлом навсегда. Отца заключили в ужасную варшавскую тюрьму Пáвяк («Павлин»), а его брат, дядя Павел, решил, что бабушку лучше увезти обратно в Словакию: слишком уж яростно она высказывалась во всеуслышание насчет того, что творят имперские суды в Польше. Мы же с мамой должны были остаться в Липно, так как требовалось продать дом, чтобы расплатиться с долгами.
В тот день, когда бабушка должна была уехать от нас, возможно навсегда, никто не плакал и не стенал. Стояла мертвая тишина, такая бывает в доме, откуда уехали все его обитатели и остались лишь их тени, способные безмолвно глядеть друг сквозь друга, не имея возможности ни прикоснуться, ни говорить, ни преодолеть разлуку. Бабушка и дядя неслышно прошли к повозке, которую наняли, чтобы довезти их до вокзала. Я смотрела на бабушку из окна и вдруг увидела, с каким трудом она взобралась на повозку, и заметила, как сильно она изменилась за последние несколько недель. Она вдруг превратилась в старуху. С какой болью в голосе она вдруг вскрикнула: «Замишло́на!»… Я бросилась наружу, но, когда добежала до ворот, над дорогой уже висело облако пыли, поднятое копытами лошадей и колесами отъехавших дрожек. За нашу утварь и дом с участком земли мы получили неплохие деньги, но так случилось не благодаря умению мамы торговаться (этого она вовсе не умела) и не потому, что жители Липно были более сознательными, чем кто-либо еще (ничем подобным они не отличались от остальных). Нет, просто никто не осмелился нажиться за счет семьи человека, который выступил против русских, он сразу же становился польским героем, за его семью могли заступиться его соратники.
Бо́льшая часть полученных средств была потрачена на юристов в надежде, что адвокаты смогут защитить отца. Остальные деньги ушли на наш с мамой переезд в Варшаву, чтобы мы могли быть поближе к нему. Мама еще сумела купить бакалейную лавку в одном из бедных районов и снять комнату на чердаке в совсем бедном районе. Тогда мы и не подозревали, что там, на Броварной улице, в доме 11, нам предстояло прожить много лет.
В Ченстохове случалось немало чудес: хромые калеки начинали ходить, слепые прозревали, а язвы излечивались, однако у нас с мамой в результате паломничества никакого чуда не произошло. Суд вскоре вынес отцу приговор. Чтобы обжаловать его и подать на пересмотр, понадобилось потратить практически все, что мама отложила на черный день, однако невозможно даже представить себе, чтобы она этого не сделала. Но куда бы и к кому бы мама ни обращалась, ничего не вышло. Всюду она сталкивалась с вызывавшим отчаяние безразличием, ощущая леденящее дыхание безысходности.
В те годы бесплатное образование в Польше было столь недостаточным, что все учащиеся, кроме разве самых умных и выдающихся, получали очень мало знаний и до конца жизни лишь могли мечтать, как было бы хорошо хоть чему-то научиться. Простые люди могли дать своим детям мало-мальски приличное образование, только скопив немного денег и отправив их в одну из местных католических приходских школ. В тот же год, когда мы с мамой совершили наше паломничество, меня приняли в монастырскую школу для девочек, неподалеку от нашего дома. Там соученицы дали мне тогда единственный урок, который я затвердила на всю жизнь, а именно, что благородство — это сугубо внутреннее качество человека, что вовсе не бедность и не постоянная борьба с лишениями делают человека благородным, как утверждали левые политики. Это такой же миф, как и заверения правых, будто благородство возникает у кого-то просто по праву рождения в высокородной и богатой семье…
Мои соученицы — все, как одна, из окрестных трущоб — не относились ко мне с товарищеским участием, хотя я, жившая в том же районе, была такой же жертвой обстоятельств, как и они. Более того, они избрали меня постоянной мишенью своих враждебных выходок. Причин для этого было, пожалуй, несколько. Я же приехала в столицу из провинции, а все девочки из моего класса всегда жили здесь. Но моя одежда выглядела лучше, чем у них, даже если она осталась у меня от более счастливых времен. Я была красивой, хотя еще и не осознавала этого. Последнее упоминаю не из-за отсутствия скромности, это на самом деле было так. У нас дома имелось лишь маленькое зеркальце, и мама носила его всегда с собой, чтобы поправить прическу, а похвалить дочку за внешний вид, за красоту она не считала нужным.
Я заплетала волосы в косы, как было принято в провинции, и мои соученицы с восторгом привязывали их к какому-нибудь столбу или калитке, делая все, чтобы я испытывала боль при малейшем движении. Они не принимали меня в свои игры, а на мою юбку кто-нибудь из них то и