Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мясца купить? — не успокаивалась Валентина.
— По нашим годам уже давно пора от мяса отказаться.
— А хотца порой.
— Хотца — перехотца. Вот и сотвори малый подвиг. Перетерпи. А денюжку на бедных. Да и не полезно мясо-то.
— Да что вы про мясо-то, — перебила их Антонина. — У нас батюшка копейки получает. А у него пятеро. В Москву ездит на требы. А шутка ли мотаться. Без семьи и дорога денег стоит. Давайте ему больше помогать.
— Дак помогаем. Я вон всегда на канун то картошки, то моркошки.
— Моркошки. Надо чего-то посущественней. Давайте думать. Вон у Романовны сын в Питере большой начальник по строительству. Надо уговорить ее настроить сына, чтоб он десятину на наш храм да на батюшку высылал.
— Дак десятина-то, поди, миллионом запахнет.
— Да хоть триллионом. Он, стервец, первым хулиганом был. А родина ему бесплатно образование дала. Выучился на народные деньги. Пусть совесть имеет, — выпалила Валентина.
Тут уж отец Олег не выдержал и вышел из алтаря. Все ахнули.
— Батюшка, вы ведь ушодцы. Когда ж вы вернулись?
— Ушодцы, да пришодцы, — улыбнулся отец Олег. — Вы так склонились над Агриппиной Степановной и увлеклись, что не заметили меня. А я вдоль стеночки да в алтарь.
— Так вы все слышали?
— Каюсь, слышал.
— Стыд-то какой. Мы ведь про блуд наш сказывали.
— Про это мимо ушей пролетело. А вот про мать да чемодан с кирпичами слушал затаив дыхание. Очень меня эта история тронула. А насчет ведьмы — не спешите судить. Может, это наговоры.
— Да какие, батюшка, наговоры. К ней вся губерния ездит. Заговоры-приговоры. Колдует она. И помереть не может. Ей уж давно за 80.
— Какие 80. Ей уж 90.
— И все-таки... Где она живет? Надо зайти. Может, покается.
Степановна принялась объяснять, как найти избу Дувахиной. А Валентина с Антониной стали шептаться: «Вот срам-то. Слыхал все!»
— Да не слыхал. Сам же сказал. Да и неинтересно про блуд устаревших бабок слушать.
Повздыхали. Отец Олег повернулся к Антонине: «Как звали вашу матушку?»
— Феклой.
— Редкое нынче имя. Будем молиться о Фекле. И вашем братце Яшеньке.
Антонина ухватила батюшкину руку и крепко поцеловала ее.
— Спаси вас Господи, батюшка.
Отец Олег помолчал немного.
— Да, рассказали вы историю. У Стендаля и Золя такое не найдешь.
Он попрощался. Благословил своих прихожанок. Сегодня он делал это с большим чувством: медленно, задерживая на несколько секунд пальцы у лбов, покорно склонившихся перед ним. И как никогда прежде почувствовал сильное сострадание и любовь к этим бедным женщинам. Какая великая милость дарована ему Господом. Утешать эти переполненные горем души, наполнять их надеждой на прощение.
Он остановился на площадке перед храмом, недавно застеленной бетонными плитами — остатками стен разоренной птицефермы. Справа под древними соснами виднелись могилы с пирамидками, наверху которых торчали серые, некогда красные звезды. Были и могилы с крестами: деревянными и металлическими, сваренными из водопроводных труб. Перед центральной аллеей еще недавно возвышался памятник герою Отечественной войны, уроженцу села Сосногорского. Теперь он словно уменьшился в размерах и был загорожен махиной из черного мрамора — плитой с изображенным во всю ее высоту конем. Конь словно выбежал из черных дымчатых далей и замер под портретом известного на всю округу цыганского барона.
Отец Олег перекрестился на храм и пошел по тропинке к своим стареньким «жигулям».
А в храме три подруги говорили о том, что с батюшкой им все же повезло. Какой он умный и сердечный. И теперь они будут ему усердно помогать.
Валентина сделала земной поклон перед распятием, выпрямилась и вдруг грузно упала, рыдая в голос. Утешали ее долго. А потом и сами разревелись. Валентина успокоилась первой.
Она сняла платок, утерла им слезы.
— Ну, Тонька, собака не кусаная. Довела!
Потом громко шмыгнула носом и удивленно произнесла:
— А чего это он в конце сказал про золу? Где он ее увидел? Все в храме чисто. Да и печку уж два месяца не топили.
Иван и vanitas
В последнее время я часто вспоминаю о нем. Мы познакомились в Тбилиси у нашего общего друга-художника в конце семидесятых и довольно часто общались лет пятнадцать. Он приезжал ко мне в Петербург, я навещал его в Москве. О себе он рассказывал немного. Большую часть сведений о его жизни я получил от его матери. Особенно впечатлила меня история его ухода из института. Об этом он рассказал сам. Он учился в Тбилиси на художественном факультете и собирался стать профессиональным художником. Но в начале пятидесятых будущих Брюлловых и Шишкиных заставляли писать портреты сталеваров Руставского металлургического завода и лучших работниц чайной фабрики из города Самтредиа. Студентов посылали и в другие места, но Рустави и Самтредиа стали для моего друга нарицательными именами. О том, что потрясло его в этих богоспасаемых городах, нетрудно догадаться. После их посещения ему пришла в голову странная идея. Он бросил институт, перебрался в Москву и устроился в металлургический цех огромного завода. Идея заключалась в том, чтобы, проработав на вредном производстве, рано уйти на пенсию и посвятить остаток жизни свободному творчеству. Его учитель — замечательный художник Василий Шухаев — просил оставить эту идею. Он видел в нем талант и говорил, что идеология и лживый пафос, которые не мог переносить мой друг, не помеха для настоящего живописца. Всегда можно написать два портрета одного и того же персонажа: один — парадный, идеологически выверенный, а другой — неподцензурный, отображающий истинный внутренний мир. Но мой друг был непреклонен. Странная затея для двадцатилетнего молодого человека: четверть века стиснув зубы толкать в чаду вагонетки с шихтой, чтобы потом ни от кого не зависеть и бродить с этюдником где пожелает душа. Он был честен, принципиален и невероятно упрям. Этой идее он остался верен и проработал на одном месте до вожделенной пенсии в пятьдесят лет.
Это был могучий, без трех сантиметров двухметровый человек с детскими печальными глазами. Его звали... Как его только не называли! Мать — Овиком, соседские дети — Вовиком, в институте с легкой руки одного приятеля — Вольдемаром, жена — Ваником. Мне он представился Иваном. Так я к нему и обращался. Он и по паспорту был Иваном. Но в свидетельстве о рождении записан Ованесом. Так его назвали в честь деда матери. А отец матери был русским офицером.
Мать Ивана — Сусанна Петровна — жила с ним в Москве. Он перевез ее к себе после того, как она перенесла инсульт. Она много рассказывала мне о своей невеселой жизни: о гибели родителей при попытке выбраться из Грузии, когда в нее вошли красные; об убийстве деда, о посадке ее мужа на «10 лет без права переписки» (что означало расстрел), о детстве Ивана. Ему, отпрыску репрессированных «врагов народа», крепко доставалось от сверстников. Но он был сильным и мог за себя постоять. За силу и смелость его уважали. И к двенадцати годам у него был непререкаемый авторитет даже среди парней намного его старше. Но он никогда не атаманствовал. Старался избегать дворовых драк и шумных игр. После школьных уроков брал этюдник и шел писать городские пейзажи или уезжал за город. Он с детства знал, что станет художником. И его уход из института и переезд в Москву для Сусанны Петровны были настоящей трагедией. Она так и не поняла, почему он это сделал.
Она была рада, что он перевез ее к себе. В Тбилиси никого из родных не осталось. Но в семье Ивана ей было невесело. Сын был добр и предупредителен, но разговаривал с ней редко. Невестка холодно здоровалась. На том их общение и заканчивалось. Внука она видела только когда кормила его. У него была своя, непонятная ей жизнь. Он в 15 лет мог прийти домой за полночь, а то и утром. Ни отец, ни мать из этого трагедии не делали. Несколько попыток поговорить сначала с внуком, а потом с сыном о ненормальности гулянок до утра были пресечены. Ей оставалось сидеть в своей светелке и готовить на всю семью. От ее вкусной стряпни никто не отказывался. Я был, пожалуй, единственным, кто мог часами слушать истории из ее жизни. Однажды она попросила меня рассказать о том, как мы познакомились с Иваном.