Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно гадать, как могли пересечься размышления о Леонтьеве (Щеглове) с окончательным обдумыванием сюжета "Чайки". Очевидно одно: судьба Нины Заречной оказалась очень близка судьбе героини "Скучной Истории" Кати, на связь которой с Леонтьевым указал сам Чехов. Тогда же в памяти Чехова мог возникнуть сюжет повести Леонтьева "Корделия", которую Чехов хорошо знал: она начала печататься во втором номере журнала "Артист" за 1889 год, там же, где появилась пьеса Чехова "Лебединая песня (Калхас)".
Многое из "Корделии" отзывается в "Чайке" — что-то буквально, а что-то по контрасту, в полемически переосмысленном виде. Молодых героев повести и пьесы объединяет главное — страсть к театру и последующие повороты их судеб. И еще — их любовь оказывается неотделимой от жребиев, выпавших на их долю в искусстве.
На то, что размышления, отразившиеся в "Чайке", связаны с судьбой и творчеством Леонтьева, Чехов указал, сделав своеобразную метку в тексте своей пьесы. Треплев, недовольный своим творчеством, говорит в четвертом действии "Чайки": "Я так много говорил о новых формах, а теперь чувствую, что сам мало-помалу сползаю к рутине. (Читает). "Афиша на заборе гласила… Бледное лицо, обрамленное темными волосами…" Гласила, обрамленное… Это бездарно. (Зачеркивает)" (13, 55).
До сих пор считалось, что, иллюстрируя здесь рутинность описаний, Чехов думал о молодом писателе А. В. Жиркевиче. Именно в письме к нему от 2 апреля 1895 года Чехов заметил: "Теперь уже только одни дамы пишут "афиша гласила", "лицо, обрамленное волосами"…" (П 6,48). Но приводимых Чеховым примеров в рассказе Жиркевича "Против убеждения…" нет. Описания в рассказе Жиркевича действительно длинны и изысканны, но и в письме к нему, и потом в "Чайке" Чехов имел в виду другой образчик устарелой стилистической манеры — произведения Леонтьева (Щеглова).
"Черная шапка курчавых волос прихотливо обрамляла прекрасный высокий лоб его…" — читаем в "Первом сражении" Леонтьева, а в другом его рассказе, "Миньона", на первой же странице — "Афиша гласила…""
Снова, как в 1889 году в "Скучной истории", теперь, в 1895 году, в "Чайке" Чехов обращался к сверстнику своей литературной молодости, который безнадежно отстал как художник и все-таки навсегда остался "милым Жаном". В симфонии "Чайки" прозвучала вариация на тему Леонтьева (Щеглова) — его произведения и его собственной судьбы. Это сравнение позволяет лучше понять глубину охвата жизни в пьесе Чехова.
У Леонтьева жизненные неудачи его героев во многом определяются возмутительными порядками, царящими в организации театральных школ, в мире театрального любительства. Там, где у Леонтьева негодование фельетониста: что за порядки царят в русском театральном деле! — у Чехова речь идет о трагических и повторяющихся с каждым новым поколением закономерностях мира искусства. Недаром самые разные персонажи, казалось бы, полярно разведенные в конфликте (Нина и Аркадина, Треплев и Тригорин), на деле обнаруживают скрытую общность. Уже со второй половины 80-х годов Чехов не раз будет возвращаться к ситуациям, в которых противостоящие друг другу герои в равной степени наделены грузом ошибок, несправедливостей, ложных представлений и поступков[26]. Таковы всеохватывающие, "равнораспределенные" конфликты в "Именинах", "Дуэли", "Черном монахе".
В последнем действии молодые герои "Чайки", подводя итоги, говорят о том, что теперь им стали понятны тайны искусства. Каждый говорит об открытии, спорит с прежними своими представлениями, опровергнутыми собственной практикой. "Я так много говорил о новых формах…" — это исходный пункт бунта Треплева, так он понимал свои задачи в искусстве прежде. А теперь — "я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и не в новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет потому, что это свободно льется из его души" (13, 55, 56). И Нина признает ложность своих прежних представлений об искусстве: "Я теперь знаю, понимаю, Костя, что в нашем деле — все равно, играем мы на сцене или пишем, — главное не слава, не блеск, не то, о чем. я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй" (13, 58).
Сходен путь чеховских героев от "казалось" к "оказалось", неизбежно крушение прежних иллюзий. Но тут же вступает в силу другой закон чеховского художественного мира, который сам писатель называл "индивидуализацией каждого отдельного случая". Ведь этим людям, не отделяющим жизни и любви от искусства, для того, чтобы жить дальше, мало одного понимания тайн литературы и театра. Треплеву, чтобы писать и жить, нужна любовь, а ответа на свое чувство он так и не встречает. Нине, чтобы не погибнуть и верить в себя, нужно избавиться от любви к Тригорину, не верящему в театр и ее талант.
Как и всегда у Чехова, не общеобязательные рецепты — каким следует быть в искусстве или любви, — а отсутствие общих решений, неповторимость каждой судьбы, каждого пути. Вместе с тем индивидуализирующий чеховский метод вел к обобщениям, общезначимым открытиям и утверждениям. В "Корделии" Леонтьева — отдельный случай, "страничка жизни" одного любителя театра, встретившего на своем пути необыкновенную женщину. Чеховская "Чайка", в которой у каждого героя своя драма, явная или скрытая, говорит об общих закономерностях жизни. Ведь главное у Чехова не отрицание общих законов, а утверждение того, что их реализация проходит по меридианам единичных судеб.
Леонтьевское начало отразилось в Косте Треплеве: талант и отсутствие ясных целей, непонимание своих возможностей; ранимость и агрессивность; новаторские устремления и груз рутинности в собственных произведениях. Есть леонтьевское и в иллюзиях Нины, которую нельзя убедить, что театр это не вечный праздник, а тяжелый труд и губительная страсть. Тема бунта осложняется раздумьями о возможностях "бунтаря", о ясности целей в жизни и в искусстве.
"Чайка", как и "Корделия", прозвучала реквиемом по погибшему таланту. Леонтьевская Корделия, познав, как "груба жизнь", опускается, сломленная. Чехов не приемлет фатальной безысходности такого финала. Слова пьесы о том, что только вера способна помочь вынести "свой крест" в искусстве и жизни, перекликаются с постоянными обращениями Чехова к Леонтьеву: "… не ленитесь, голубчик, и не поддавайтесь унынию…" (П 5, 89).
И как нежно Леонтьев полюбил "Чайку"! В его воспоминаниях о Чехове лучшие строки посвящены этой пьесе, в которой он узнал свое, но волшебно преображенное…
* * *Теплота при изображении человека, этот обозначенный самим Чеховым новый пафос его произведений, противостоит и одностороннему осмеянию ("вопиянию"), и натуралистическому безразличию, и тенденциозному поучительству. Но изменения в творчестве писателя не были чертой только его собственной эволюции. В этом своеобразно отразился поворот, проделанный всей русской литературой в 80-е годы, — поворот к изображению "среднего" человека и обыденной жизни.
"Средний" человек, его быт и психология оказались в центре внимания самых разных писателей, стали признаком целой литературной эпохи. "Я — средний человек, я хлопочу о средних людях, о людях с средними страстями, с средними характерами, с средними способностями…" — это говорит о себе герой И. Потапенко ("Не герой"). "Я хочу рассказать про один эпизод из моей жизни — из жизни заурядного человека…" — начинает рассказчик в романе К. Баранцевича ("Раба"). "Я пишу не для исключительных людей… Я имею в виду среднего человека", — заявляет И. Ясинский в произведении, озаглавленном характерно: "Этика обыденной жизни". А разве первая особенность героев Чехова не в том, что они — средние, обыкновенные люди?
И. Ясинский, назвав своего героя Иваном Ивановичем ("Бунт Ивана Ивановича"), самим именем, вынесенным в заглавие, указывает на его массовидность, распространенность. Чехов этот прием использует не однажды: "Марья Ивановна", "Ванька", "Иванов", "Дядя Ваня"…
"Средний" человек литературы 80-х годов — особенный феномен, отличный от "маленького человека" предшествующей литературы. Как ни разнилась трактовка этого типа Гоголем, писателями "натуральной школы", Достоевским, "маленький человек" — это всегда тот, к кому писатель хочет привлечь внимание своих читателей, обычно о нем не думающих; это объект, который должен быть замечен, извлечен из низов и с задворок, "большой" жизни. "Маленький человек" в традиционном столкновении со "значительным лицом" стал героем ряда рассказов о "толстых и тонких" и Чехова-юмориста, который пародийно переосмыслил эту тему.
"Средний" человек в литературе второй половины 80-х годов, в том числе и в "серьезных этюдах" Чехова, — объект уже отнюдь не экзотический. Обыденная жизнь, которой он живет, признается авторами единственной действительностью и единственным заслуживающим внимания объектом изображения.
Повседневность, обыденная жизнь в литературе 80-х годов — это не быт, среда в традиционном для прежней литературы смысле. В литературе предшествующих десятилетий (от Пушкина до Тургенева и Достоевского) быт, среда — это то, что противостоит идеалам героя, или опять-таки экзотический объект иронии, любования, обличения (от Гоголя до Островского). 80-е годы в литературе определили категории обыденности, повседневности, будничности как основную и единственную сферу бытия героев.
- Реализм А. П. Чехова второй половины 80-х годов - Леонид Громов - Критика
- Занавес - Милан Кундера - Критика
- Алмазный мой венец (с подробным комментарием) - Валентин Катаев - Критика
- Последние произведения г. Чехова: «Человек в футляре», «Крыжовник», «Любовь» - Ангел Богданович - Критика
- Северная любовь А.С.Пушкина - Михаил Гершензон - Критика