насколько это для Израфила важно.
– Я полагал, в письме об этом написано, – бросил на удачу.
– Ах да… – Кинодеятель посмотрел в сторону зарослей на подоконнике, сфокусировал взгляд на любимице-фиалке. – Верно. Простите, годы. К тому же в этом городе, знаете ли, ветра так быстро все меняют. – Снова посмотрел на обитую дерматином дверь. – Сейчас Гилавар дует, а через полчаса – накрывает Хазарский.
– Я в Баку впервые.
– Бросьте, товарищ Милькин, – и стекла пенсне киночиновника озарило Северное сияние. Через стол повеяло запахом хвои, вдалеке послышались стук топоров и падение деревьев под лай конвойных собак. – Вы ведь знаете, что я сейчас не о том с вами.
– Знаю. – Ефим сглотнул слюну. Горькую-горькую, неизвестно отчего. Хотя почему неизвестно? Еще как известно.
Ефим взглянул на прищурившегося на портрете Чопура, и тот показался ему каким-то очень кавказским, чрезмерно шашлычным, совершенно не похожим на того Чопура, изображениями которого были облеплены все районы Москвы.
Выдержав начальственную паузу, Израфил решительно нарисовал в пепельнице круг папиросой, после чего так же решительно ввинтил ее в центр круга – он все для себя решил.
– Будет вам с кем «поднимать национальный кинематограф». Есть тут у нас на прицеле один юный товарищ с тремя классами образования и соответствующими партийными убеждениями, сверху пришло указание в кратчайшие сроки сделать из него Шекспира.
– Да, это сейчас модно. – Ефим хотел показаться киночиновнику небрежным и слегка циничным. – Надеюсь, все же бригадным методом?
– Ну разумеется. Будете писать за него сценарии в компании с замечательными талантливыми людьми.
– А нельзя ли обратить в Шекспира какую-нибудь местную юницу, сбросившую чадру?
– Товарищ Милькин, – напустил строгость во взгляде, пригрозил подагрическим пальцем, – вы не совсем хорошо представляете себе, куда приехали. Тут вам не Москва, любезный, – «гм-гм…» в кулак. – Да, кстати, а что вы уже сделали для своего, так сказать, могильного камня?
– Для своего могильного камня я недавно окончил пьесу в девяти картинах, опубликована в издательстве «Художественная литература», право первой постановки в Москве принадлежит театру ВЦСПС. Издаю сборник из семи рассказов. Сейчас пишу роман.
Израфил оживился.
– Будет чем украсить камень. Давайте поступим так, – задумался. – Сегодня у нас, кажется, пятница. В понедельник, а лучше во вторник жду вас в это же время. И учтите, в нашем городе…
– Я учту.
– Сделайте одолжение, голубчик. Марочке приветы, если будете ей телеграфировать. Рад, что не забыла старика.
Он вышел из-за стола. Ефим отметил про себя его атлетическую грудь и вялые дамские бедра. Израфил проводил Ефима до самой двери и сам же на нее надавил. Едва он это сделал, как сразу же раздался пулеметный стук печатной машинки.
– Вы, товарищ Милькин, у нас человек партийный? – спросил Израфил практически на пороге так громко, будто Ефим был туг на оба уха. – Ну вот и замечательно. В высшей степени замечательно! И красный командир в прошлом… Прекрасно, товарищ Милькин. Просто прекрасно!
Ефим вышел из кабинета.
Секретарша – глаза опоссума, уши Багирова – встала, вытянулась во весь рост.
– До свиданья, товарищ Милькин.
«Интересно, Израфил с ней спит? Если да – это опасная игра».
Посидев в азерфильмовской курилке вместе с Генрихом IV, сосредоточившимся на чем-то своем – шекспировском, он решил, как будет действовать: домой к Фатиме не ходить, хотя Мара и снабдила его ее адресом, а отправиться сразу в театр.
«Отсюда до Бакинского рабочего театра, как уверяла меня Мара, не больше получаса ходьбы: “Если вдруг заплутаешь, спроси, как пройти к Молоканскому саду или к дому Высоцкого”».
Он вспомнил их первую встречу с Марой – шесть лет назад, в мастерской Александра Гринберга[3].
На вечеринку Ефима зазвал Иосиф Уткин. Опоздав на полчаса, Уткин явился к месту их встречи на Триумфальной с двумя довольно экстравагантными поклонницами в огромных шубах, одна из которых, бывшая жена большого чекиста, по дороге положила свой оловянный глаз на Ефима.
Тяжелые шубы дамы носили так, будто под ними ничего не было. «Эх, кабы не Гринберг, такое бы звуковое кино отсняли!» – улучив момент, мечтательно бросил в сторону Иосиф. Ефим предложил не ходить к Гринбергу, а поехать к нему в Фурманный переулок, в ответ Иосиф начал декламировать свое: «Потолчем водицу в ступе, Надоест, глядишь, толочь – Потеснимся и уступим Молодым скамью и ночь».
Дамы тут же вскинулись, начали просить, чтобы Иосиф прочел хотя бы еще кусочек – вот у того столба или у той самой скамейки, которую он только что хотел им уступить.
Уткина долго упрашивать не надо было, через мгновение он уже стоял на скамейке: «Много дорог, много, Столько же, сколько глаз! И от нас До бога, Как от бога До нас».
Когда уже после прочтения «Мотэле»[4] компания завалилась с морозу к Гринбергу, там уже гуляли Файт с Кравченко, Тиссе, Поташинский и Александров, наконец-таки обретший во Франции давно чаемый экранный голос. Пили заоконную ледяную водку и привезенный Александровым из Франции бархатный арманьяк.
Бренди был на редкость деликатный, десятилетней давности, и как-то само собою вышло, что начали вспоминать лихие двадцатые, когда об арманьяке и мечтать-то никто не смел.
Гринберг вспомнил эпидемию тифа, одесские времена и Петра Чардынина[5]. Маргарита, на которую Ефим обратил внимание сразу, как только пришел к Гринбергу, она была какой-то особенной, по-женски долговечной, как статуи богинь, с такими прощаются всю жизнь с первой же встречи, высказалась в том духе, что, мол, чудесный человек Чардынин, вне всякого сомнения.
– Старый могикан, – глаза вспыхнули, обнажили давнее запретное, – умел направлять жар с влажных простыней «в наружу жизни».
Только когда заговорили о фотографиях Гринберга одесской поры, Ефим понял, что Маргарита в свое время была женой Чардынина. Она вспомнила их первую с Чардыниным встречу на студии Всеукраинского фотокиноуправления:
– …волосы густые, с сильной проседью… И голосом весь мир сдвигает вместе с тобой.
Хозяин достал несколько фотографических работ двадцатых годов. На некоторых из них Ефим с удивлением узнал Маргариту. Все немедленно принялись восхищаться гринберговскими моделями и в особенности Маргаритой: Маргаритой на фотографиях и Маргаритой с бокалом арманьяка в руке.
Кто-то – Ефим не помнил уже, кто именно – сказал, что женщины тех лет, изнеженные, томные роковые красавицы, по-настоящему сексуальны, не то что нынешние, с их стремлением к образу доисторической женщины. И тогда Маргарита услышала его красивый низкий голос. Правда, он мир не сдвигал, но ей показалось, это было делом времени.
– Разве может быть возвращение к доисторическому образу не сексуальным? Разве комсомолочка из Хивы, немытая, с растительностью в неположенных местах, менее сексуальна, чем героини «мирискуссников»?