Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорят, что виски убивает, Болеслао.
В реплике, заставившей Болеслао оглянуться, сквозит ирония. Это Агустин. Они знают друг друга давно, но поверхностно. Знакомый примерно его возраста, однако выглядит моложе, потому что очень худой, невысокий, сохранивший в своей внешности что-то от образцового студента университета, в котором действительно когда-то учился. Болеслао, поскольку выше ростом, может разглядеть лысину, скрытую под старательно зачесанными волосами ученика. Одновременно он видит его анфас — нос, начинающий обретать характерный для алкоголика красный цвет, и русую с проседью бороду. Глаза у него светло-каштановые, золотистые. Он художник, абстракционист.
— Виски убивает. Как будто убивает. На самом же деле убивает сама жизнь. Убивает жизнь, и ей в этом надо немного помочь, для чего всегда и приглашают друзей.
— Ты среди них первый, Болеслао. Кстати, мне всегда казалось, что у тебя имя готского короля, но я заглянул в телефонную книгу готских королей, и тебя в ней нет.
Агустин, человек, не добившийся известности, и художник, не заработавший ни славы, ни денег, всегда изъясняется, прибегая к юмору или иронии. Ирония естественна для ироничных людей. Он не прилагает ни малейшего усилия, чтобы быть остроумным, как и всякий острослов от природы. Иногда Болеслао даже спрашивал себя (хотя они встречаются только в этом кафе, причем редко), каким образом, несмотря на то, что дела у этого его знакомого идут совсем плохо, он все же остается таким жизнерадостным. И сразу же пришел к выводу, что ирония — не следствие неудачи (это было бы слишком просто), а дается (как язык) человеку свыше, независимо от того, как складывается его жизнь.
— Сядем?
Болеслао уже получил свое виски.
— Куда?
— В этом кафе можно сесть только когда некуда. Когда свободных мест полно и ты сядешь, то с тобой обращаются как с бедным родственником, зашедшим на огонек погреться. Официанты на тебя даже и не смотрят.
Под одним из зеркал они с трудом находят место на диване, втиснувшись между совсем дряхлыми старушками, уже пообедавшими, и молодой обнимающейся парой.
— Ты стал больше пить.
— Мы пьем больше чем пили когда-то. Но лучше расскажи, откуда у тебя такое имя.
— Сан Венсеслао и Сан Болеслао двое детей, русских, или что-то в этом роде, которые, кажется, замерзли в санях, посреди снегов. Не знаю, почему их произвели в святые. Я читал об этом в житиях, но уже не помню, книга принадлежала моей бабушке.
— Спроси у нее.
— Пошел ты…
Теперь Болеслао должен был бы спросить Агустина, почему тот стал пить больше, но не осмеливается, а, кроме того, ответ ему известен. А. не преуспел. Это часто ведет к пьянству или к праведности. Так как А. сохранил (несмотря на то, что ему уже за пятьдесят) замашки барчука из университетского общежития, он пьет красное вино, напивается красным вином.
— Только не говори мне про это мачадо-кампоаморовское «горькое вино таверн».
— Тебе уже не нравится Мачадо?
— Теперь мне нравится Кампоамор[3].
После этой последней остроты он замолкает, немного мрачнеет и просит, чтобы ему принесли еще вина, объявив, что «хорошее вино подают только в кафе, в то время как в винных погребах, предлагают воду». Затем он скребет бороду, слегка ерошит волосы на голове и смотрит куда-то в пустоту, хотя как раз пустоты в кафе найти невозможно.
— Мы знакомы уже много лет, Болеслао, но я до сегодняшнего дна не знал, что ты русский ребенок, вознесенный к алтарям. Это делает тебя более сердечным, более близким, еще больше к тебе располагает и вызывает желание кое о чем тебе рассказать. Или расспросить. Почему нам с тобой так не повезло в жизни, Болеслао? У тебя есть талант. Это чувствуется даже в твоей манере заказывать виски. Я работаю, не покладая рук, и — ничего. Ты продолжаешь сидеть в своей конторе, а я…
— Я ушел на пенсию.
— Тем хуже. Ты продолжаешь сидеть в своей конторе, а я не могу продать ни одной картины и совершенно не интересую критиков. Неужели, я ни на что не гожусь или хуже других?
— Ты ведь знаешь, я не разбираюсь в искусстве. И, тем более, в абстрактном.
— Когда мы познакомились в этом кафе, я был молод и еще не женат. И то, как у меня шли дела, вселяло надежды на будущее. Конечно, отец был политиком, занимал государственную должность и помогал с заказами на мурали для муниципалитетов, официальных резиденций и так далее. Но я обманывался на свой счет. Когда ты молод, то позволяешь себе обманываться; позволяешь, чтобы тебя несло по воле волн; не можешь остановиться, чтобы оглядеться; не хочешь этого или не умеешь. Сейчас я бываю на Растро[4], захожу в комиссионные, покупаю старое дерево, мебель, разные вещи, — это может быть буфет, вешалка, все что угодно, и работаю дома. Нет ни одной техники, которая мне была бы неизвестна. Я обжигаю дерево на огне, обтачиваю, скоблю, ломаю, склеиваю, наклеиваю, окунаю в кислоту, работаю изо дня в день до тех пор, пока не получается карикатура, безжизненный призрак того, что было мебелью. Мне кажется, что я творю поэзию. Ты знаешь, что я читал и продолжаю много читать поэтов. У меня дома есть «Чивас», я налью тебе «Чивас» дома, пойдем, посмотришь что я делаю, мне нужно это кому-нибудь показать, я знаю, что ты не разбираешься, но это как раз то, что меня интересует, ты человек с улицы, интересно, что скажет человек с улицы…
— Я…
А. пьет вино, но хорошее вино, и оно, похоже, придает ему энергии и решительности, поэтому он встает, идет к бару, расплачивается — готово; возвращается — пошли, ты приглашен, все отлично, заодно повидаешься с Андреа, однажды я представил тебе ее здесь, и познакомишься с моей дочерью, она очень выросла, преимущество небольшого роста, тебе кажется, что дети очень быстро и очень здорово выросли.
Сохранив как всегда ясность ума, А. достаточно пьян, чтобы взять такси, проигнорировав автобусы и метро. Такси отвозит их в другую часть города, тоже старую, в квартал, унаследовавший запах и цвет XVII века, однако без памятников и прочих признаков величия, это как бы хлам XVII века, его чердак, ржавчина барокко, лавка старьевщика, набитая подержанными вещами времен Кеведо и Лопе.
А. использовал обычный среди художников прием, купив старую, большую и замысловатую по планировке квартиру, чтобы можно было заполнить ее предметами прикладного искусства (хороший вкус на контрасте) и заодно жить в центре за меньшие деньги, причем, вести жизнь более артистическую. Четыре этажа пешком, четыре этажа не просто по винтовой, а (благодаря наличию изломов и углов) по кубистской версии винтовой лестницы.
Андреа запомнилась Болеслао как миниатюрная, очень красивая девушка, — что-то в стиле Хепбёрн[5] в ее лучшие времена, эталон женственности и ума, любви. Андреа такая же как прежде, но в выражении лица проскальзывает едва уловимая униженность и какая-то агрессия. Это не годы, не материнство, ничего серьезного. И вдруг до Болеслао доходит что это. Это неудача ее мужа, его провал как художника.
Как же влияют эти провалы на жен неудачников! В еще большей мере, чем на них самих. Женщины скроены из более тонкой материи, чувствуют тоньше. И Болеслао испытывает радость оттого, что никогда не был женат и тут же ему становится стыдно за эту радость.
Дочь ушла в кино, и она уже не ребенок, а девушка.
Картины и снова картины. Фантазии из дерева, назойливость цвета, дыхание краски, запах лака. Картины в гостиной, в столовой, в спальнях, в коридорах, в холле, в туалетах, на кухне — всюду, причем исключительно не годные для продажи, не имеющие шанса на то, что кто-нибудь когда-нибудь их купит. Возможно, одна любопытна и достойна внимания. Но в целом бесчисленные доморощенные повторы, навязывая себя, выглядят устрашающе, раздражают, вызывают тошноту и чувство протеста, угнетают. В них, как в барочном монстре, есть что-то пугающее. Они наводят тоску. Совершенно очевидно, что квартира не в состоянии переварить этой живописи, что все это накопилось внутри жилища, точно так же как и внутри самого А., не находя выхода.
Неудача страшна тем, что закупоривает жизнь, перекрывает другие возможные пути к успеху. Получив, в конце концов, обещанное «Чивас», Болеслао, усевшись на софе, вдыхает этот особый воздух, свидетельствующий о том, что дом страдает несварением желудка. Коридоры напоминают кишечник, который не в состоянии усвоить столько даровой изобретательности. Болеслао не знает, хорошо ли все это или плохо, но он отчетливо осознает, что творчество обернулось против автора, что оно пожирает его и убьет раньше чем вино, что творения А. превратились в монстра, мертворожденного и в то же время живого, постоянно увеличивающегося в размерах и способного проглотить все семейство.
А., с бутылкой вина в руках, то стоя на месте, то прохаживаясь, говорит о своих картинах, что-то объясняет, высказываясь о них с иронией, иронизирует над самим собой, но Болеслао его уже не слушает (Андреа скрылась во внутренних помещениях, хотя все они в этом доме внутренние), Болеслао, чтобы отвлечься от неудобоваримой живописи (неважно плохой или хорошей), думает о своей бывшей конторе. По сравнению с тем, что его окружает сейчас, она выглядела полной противоположностью: всегда чистый письменный стол, документы, подшитые по установленному порядку, следующие один за другим, — ничего отложенного на будущее.
- Записки Серого Волка - Ахто Леви - Современная проза
- Служебный роман зимнего периода - Елена Гайворонская - Современная проза
- Фраер - Герман Сергей Эдуардович - Современная проза
- О чудесном (сборник) - Юрий Мамлеев - Современная проза
- Улица Грановского, 2 - Юрий Полухин - Современная проза