на широких опускных ставнях табак, сера, гвозди, дробь, веревки, мешти[67], кушмы[68], трубки, кочковал[69], масло... — Всемогущий! — думал я. — Здесь везде продают; где же живут те, которые покупают? — Плачинда, плачинда! — вдруг раздался позади меня дикий голос. — Сам ты плачинда. проклятый! — и точно: молдаван с поджаренным лицом, как корка пирожная, замасленный, как блин, нес на медной сковороде жирную горячую лепешку и кричал: плачинда, плачинда! — Это завтрак для прохожих.
XLVII
Экипажей встречал я без счета; здесь, по большей части, все ездят в колясках, от последнего мазила[70] с обритой бородой до первого бояра с длинной бородой. Но молдаванские кони не соответствуют венским экипажам. Как тиринтиец, я лопнул со смеха, когда увидел, как две водовозные клячи
С трудолюбивым напряженьем
Тащили венскую коляску;
Цыган, в гусарском доломане,
Плачевным ходом клячей правил;
А толстый молдаван бояр
Недвижно, так, как идол древний,
Секирой сделанный из дуба,
Сидел в качуле[71], расправляя
Усы и бороду густую —
И было тяжело рессорам!
А арнаут[72], облитый златом,
Стоял смиренно на запятках
И трубку длинную держал. —
Я шагом шел, но скоро оставил далеко позади себя эту процессию переезда от нечего делать к безделью. Исполнив предписанный мне визит и отрекомендовавшись по установленной форме, я отправился потом в Митрополию[73]. Литургия совершалась самим митрополитом: глубокая старость его возвышала величие обрядов церкви.
XLVIII
В Митрополии много было народа; близ левого клироса стояли женщины. Взглянув на них — хорошенькие! — думал я, но опустил очи свои, вспомнив: ты не в храме древних истуканов, не языческий грешник, который засмотрелся бы, как молится юная грешница, и верно бы вскрикнул:
О, как мила! как богомольна!
Зевес, Олимпа строгий бог,
Грехи простил бы ей невольно
За обращенный к небу вздох!
Ее блистательные слезы
Обезоружили б его,
И вместо грома своего
На деву бросил бы он розы![74]
XLIX
По выходе из церкви я имел все законное право рассматривать богомольцев и богомолок, но рассказ об них, без имен, был трактатом о красоте и безобразии. Я скажу только вообще, что молдаванские куконы и куконицы по наружности очень похожи на русских госпож и барышен, французских мадам и демуазелей, испанских донн, английских леди а мисс, немецких фрау и фрейлейн и так далее. Глаза их черны, быстры и зорки; взгляды спрашивают каждого: «нравлюсь ли я вам? а? что? нравлюсь? ага! пропал!» — И потом вдруг — еще один умильный взгляд, как будто говорящий что-то вроде: «не бойтесь меня — я не жестока».
Но здесь не место говорить о куконах ясным и подробным образом; притом же тот, кто жил на свете, нигде не будет говорить ясно и подробно о женщинах. Еще кстати здесь заметить, что я поставил правилом: смотреть на женщин с хорошей только стороны.
L
Возвратившись домой, я обратил внимание на то, чтобы дать пищу желудку, и садился за стол с намерением поискать после обеда чего-нибудь и для сердца. И это очень обыкновенно. Люди всегда заботятся, по большей части, о желудке и сердце, а ум у них голодает, он похож на немого и безрукого нищего: не попросит и руки не протянет.
После обеда пустился я снова вдоль улиц. Встречая повсюду русских, молдаван, греков, сербов, болгар, турков, жидов и пр., я не смел сделать им вопроса: «вскую шаташася языцы?»
День VIII
LI
Я полагаю, вы заметили, что в течение последнего дня прошло двое суток? Если же не заметили, то это доказывает, что или вы человек рассеянный, или......последнее или мне приятнее; но время мстительно! оно заставит забыть и меня! Далее!
LII
Всякий ученый путешественник обязан умно и подробно отвечать на вопросы о той земле, которую он измерял растворением ног своих. Но, несмотря на это, если я буду писать, напр., о Бессарабии, что она лежит между такими-то и такими-то градусами широты и восточной долготы, что она граничит с такими-то и такими-то государствами, лесом, дорогами и т. д., что ее населяют такие-то жители, что в ней столько-то цынутов, или уездов, то, мне кажется, подобным описанием я отобью хлеб у географии — этого я не хочу делать: я скажу только, что Бессарабия лежит на земном шаре в виде длинной фигуры, склонившей главу свою на отрасль Карпатских гор и призывающей в объятия свои родную Молдавию.
LIII
История государства, существа целого, столько же любопытна и поучительна, как жизнь великого человека, но историю провинции, и провинции, подобной Бессарабии, так же трудно писать, как историю пальца, найденного после сражения. При всех затруднениях, все изыскания будут состоять единственно в следующем: по всему видимому, палец велик и хорош, хотя упругость и твердость его от безжизненности совершенно исчезли. — По сравнениям преданий Страбона, Тита Ливия, Квинта Курция, Аммиана Марцелина[75] подобный палец принадлежал к левой руке Аттилы[76], и был он палец безымянный; основываясь же на греческих писателях, он принадлежал во втором веке Децибалу[77] и, будучи мизинцем, был на работах вала, разделяющего Мезию от Певцинии[78].
Плутарх[79] очень рассудительно сказал в «Жизни Перикла», что «трудно, или, лучше сказать, невозможно познать и различить истину в истории», а С. Реаль[80] еще умнее сказал: «довольно знать, как полагают о справедливости событий такие-то и такие-то историки».
Если б при Термопилах[81] в 300-х спартанцах столько же было единодушия, сколько в 300-х историках, описавших марафонскую битву[82], — погибла бы Греция!
LIV
Отклонив внимание и любопытство читателя от Частной и Всеобщей истории, которую в настоящем веке борьбы классицизма с романтизмом не нужно знать, а иногда не должно знать, а иногда стыдно знать, — я иду по кишиневской улице.
Мне кажется, уже давно
У всех в обычай введено:
Чуть дом порядочен немножко,
Взглянуть в открытое окошко;
И иногда награждено
Бывает наше любопытство,
И как я знаю, то окно
Всегда причина волокитства.
Таким же образом и я,
Кидая взоры вправо, влево,
Увидел, точно как моя
Родная! Ангел, а не дева!
Не