Сначала он бережно опустил ее задранный и смятый подол, прикрыв голые ноги. А потом принялся застегивать собственные штаны. Анхен втихомолку его разглядывала. То, что он молод и силен, она уже поняла на опыте, но в лунном свете было видно, что он еще и красив. Вдруг Анхен сообразила, что уже видела его прежде… О боже! Да ведь это ближний царский человек, его денщик и друг Меншиков, которого все звали просто Алексашкою! Завсегдатаем Лефорта он сделался еще раньше самого царя, Анхен не раз видела его в слободе, не раз встречала его жадный взгляд, не слишком, впрочем, обольщаясь на сей счет, ибо Алексашка совершенно так же смотрел на всех встреченных особ женского пола от десяти до шестидесяти лет.
В эту минуту Меншиков почувствовал, что она на него смотрит, и повернул свою красивую голову в раскосмаченном, сбившемся парике.
— Ну что ж, девка, вот ты и добегалась! — ухмыльнулся он, поправляя ярко-рыжие, круто завитые, самые что ни на есть модные накладные кудри. — Я тебя давно уж приметил, как ты тут шаришься. Не первый раз вижу тебя у этой ограды. Ну и скажи, за кем ты гоняешься? За красавчиком Карлушей? Или еще выше метишь?
Красавчиком Карлушей звали денщика Лефорта, Карла Шпунта, по которому и впрямь тайно вздыхали все девицы Немецкой слободы. Однако Анхен была к нему равнодушна: по ее мнению, ничего, кроме глупых голубых глаз, соломенных ресниц и гренадерского роста, у него не было — ни веселья, ни обходительности. А главное, у него не было ума, ум же Анхен считала самым привлекательным мужским свойством. Вот Алексашка этим свойством обладал, причем ум у него был настолько проворный и проницательный, что Анхен сочла бессмысленным спорить. Однако и впрямую открывать свои планы не решилась. Ей никогда не стоило труда заплакать при надобности, ну а сейчас надобность была остра как никогда.
— А что проку мне теперь метить куда-то? — проговорила самым слезливым голосом, на который только была способна. — Теперь мне одна дорога — в омут головой!
Это совершенно русское выражение — «в омут головой», — услышанное Анхен не столь давно от какой-то русской поденщицы, трудившейся на птичнике Монсов, оказалось очень кстати.
— Да ну, брось! — отозвался Алексашка с некоторым беспокойством в голосе. — Подумаешь, подгуляла девка! Ну и что? Впервой, что ли!
— Сам знаешь, что так! — всхлипнула Анхен, и Алексашка ощутил некоторые угрызения совести.
Что есть, то есть, впервой, это он сразу почувствовал, как только овладел этой девицею. Но отчего ж она тогда целовалась с ним, будто записная потаскушка? Отчего мурлыкала, словно разнежившаяся кошечка, когда он тискал ее за дерзкие груди и лапал за самые недозволенные местечки? Отчего не противилась, зараза, а только еще пуще распаляла его своими томными стонами? Вот он и не сдержался, вот и распечатал ее… ну а теперь что?
Окажись она одной из своих, русских, хоть крестьянка, хоть горожанка, хоть дворянская или боярская дочь, Алексашка хмыкнул бы, штаны подтянул — да только его и видели. А вот с этой кралею надо быть побережней. Петруша, государь, уж так лебезит с этими иноземцами, так силится выставить себя пред ними в наилучшем свете… Небось оплеухами и зашеинами не обойдешься, когда узнает об Алексашкиной провинности. Тут запросто кнута отведаешь — и не полюбовно, где-нибудь в конюшне, от своего же друга-приятеля, какого-нибудь гвардейского поручика, а быть Алексашке биту именно что на Кукуе, при общем обозрении. А то и на Поганую лужу потянут на расправу. Петруша — он же бешеный, с него станется…
Ну и что теперь делать? Не жениться же на ней, на этой дурище, которая уже давно распаляла Алексашку мельканьем своих разлетающихся юбочек, ну а теперь, когда на ней и юбочек-то, почитай, не оказалось, разве мыслимо было удержаться от греха?!
А может, как-нибудь вину свою загладить? Петруша, друг, который разиня рот смотрел на обычаи и свычаи иноземцев, сказывал, что у чужестранных курфюрстов да королей принято, распечатав знатную девицу, незамедлительно пристроить ее замуж за хорошего человека или отыскать ей богатого любовника. Оно конечно, Алексашка не король и не курфюрст, так ведь и девка не княжеского рода! А все же интересно бы знать, кого она тут высматривала, вот этакая… готовая на все?
Он снова приступил к расспросам и добился наконец того, что Анхен стыдливо призналась в своей любви к господину Лефорту и в напрасных стараниях его обольстить.
Алексашка едва со смеху не помер! Он внешне был весьма дружен с Францем Яковлевичем и охотно принимал от него подарочки, большие и маленькие, все с равным удовольствием, однако втихомолку ревновал к нему Петра, завидовал тому влиянию, которое Лефорт на царя имел, а пуще всего завидовал голове Лефорта, этой умнейшей голове, какую не приобрести Алексашке никогда, сколько бы деньжищ он ни уворовал на государевой службе (а дело сие шло весьма успешно), каким бы кудлатым и дерзко выкрашенным париком ни покрыл свою собственную голову. Алексашка был смышлен, не более того. Лефорт — умен. Вот в чем разница! Ну да где нам, со свиным-то рылом…
И вдруг в смышленой Алексашкиной голове что-то такое забрезжило, какая-то мысль… Он мгновенно осмотрел ее, словно на ладони повертел так и этак, и даже прыснул от восторга, вообразив себе лицо Лефорта, когда он… Ну и кто тогда окажется со свиным рылом, а, Франц Яковлевич?
Спустя несколько дней приключилось в Иноземной слободе печальное событие. Умер виноторговец Иоганн Монс. Грудная жаба, давившая его уже который месяц, задавила-таки, и дом Монсов оделся в траур. Из уважения к доброму соседу и старинному приятелю Лефорт тоже прекратил на какое-то время свои веселые дебоши и не приглашал гостей. Но нельзя скучать и грустить беспрестанно, и вот снова осветился огнями дом на берегу Яузы, и заиграла музыка, и суровое мужское общество вновь оказалось разбавленным милыми дамскими личиками, среди которых мелькнуло одно настолько чудное и свежее, что оно привлекло к себе великое множество скромных и нескромных взоров. Местных, кукуйцев, на сей раз в числе приглашенных не было, а потому некому оказалось возводить глаза к потолку и укоризненно качать головами в знак осуждения того, что дочка богобоязненного, приличного человека Иоганна Монса — каково ему оттуда, из райских высей, взирать на такое?! — так вскоре после его смерти сидит среди пьяных русских, и пьет с ними, как того требовал обычай, и пляшет, когда начинает играть музыка, высоко подбирая пышные юбки темно-синего платья.
Темно-синий цвет — это была последняя дань скромности, как бы тень того траура, в котором надлежало ходить Анхен, однако отчего-то этот почти мрачный цвет делал ее глаза куда ярче, а лицо — свежее, чем самый ярко-розовый на свете колер. Ну и корсет, понятное дело, был достаточно тесен, чтобы наливные груди Анхен норовили как можно чаще из него выскользнуть. И поэтому неудивительно, что Лефорт поглядывал на гостью все чаще, а порою высоко поднимал брови, как бы дивясь, откуда здесь взялась девица Монс.