Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы стали писать в прозе, будучи в англоязычной среде, где существует давняя традиция эссеистики.
Я обожаю эту традицию.
В русской литературе, однако, такой традиции нет: там не найдешь "Сборника эссе".
Совершенно верно. Ко всему прочему, у меня ведь давний роман с английским языком — он начинался, когда мне было семнадцать, восемнадцать, от силы двадцать лет; с англосаксонской культурой вообще, с Англией и Америкой, как у всех "европейцев" моего поколения. В моем случае наш роман зашел несколько дальше прогулок под луной, это уже нечто вроде супружества. Английский язык стал моей реальностью. Не думаю, что в этом есть что-то феноменальное — чтобы оперировать двумя языками. И люди из Северной Европы знают это лучше остальных.
Когда мы обсуждали прошлой весной ваше остроумное стихотворение, посвященное двадцатому веку, вы сказали, что написать его было несложно. Почему?
Было просто забавно. Во-первых, мне нравится писать веселые стишки. Во-вторых, мне хотелось свести вместе этот материал, поскольку он уже в некотором роде сведен самой историей. Все, что тебе остается, — это найти необычные рифмы. Для того, кто любит возиться с языком, а я люблю, такая работа — сплошное удовольствие. Я помню, как и где начал писать это стихотворение. Я был в Англии и решил написать что-нибудь английское, мудрое, но с юмором. Дело в том, что нынешнее поколение почти ничего не знает о своем прошлом, об истории двадцатого века вообще. Поэтому мне хотелось представить историю — хотя бы до года моего рождения, 1940-го — в качестве не то чтобы учебного пособия, а такого наброска карандашом. Нечто вроде шоу под открытым небом — для одного или двух актеров, со слайдами и так далее, чтобы люди хотя бы имели представление.
Вы как-то сказали мне, что "жизнь в изгнании в некотором роде замечательна, поскольку ты находишься в положении собственных книг". Это было сказано до Нобелевской премии. Теперь ваши книги занимают стеллажи. Вы не боитесь последствий канонизации, которая приходит с премией?
Это очень опасная штука. Раньше считалось, что премия — это вроде как первый звонок с того света. Теперь это просто масса хлопот. Весь прошлый месяц просто вылетел в трубу. Остается надеяться, что это не надолго, что муть осядет и я вернусь к прежней жизни. Я соскучился — и я не кокетничаю — по своей преподавательской работе. Что мне нравилось в моем положении, так это то, что меня просто оставили в покое. А теперь опять внимание прессы, и не только прессы, но и людей в России. Попадаешь в ситуацию как на базаре где-нибудь в Европе, когда к тебе подходит цыганка и говорит: "Дай я тебе погадаю". Такое ощущение, что все границы моей частной территории нарушены. А мне всегда нравилось быть в стороне, и это, на мой взгляд, лучшее местоположение для того, кто занимается поэзией. Быть на окраине.
Отличное место!
И всегда им было. Все, что мне нужно было, — это неприкосновенность, и в течение пятнадцати лет она у меня была. Теперь все пошло прахом. Мир — ну, не весь мир, конечно, — пытается нарушить мои границы, так что я собираюсь их изо всех сил отстаивать. Но вы говорили о книгах. Мое отношение к тому, что я делаю, к тому, что буду делать как писатель, целиком, так сказать… в общем, как писателю мне ничего не угрожает. Я просто буду продолжать выкладывать свои сугубые мысли на бумагу, вот и все. Я даже обещал себе, что буду работать еще больше, чем раньше. [Смеется.] Я понимаю, что существуют какие-то ожидания, но я не смогу идти на поводу чужих представлений обо мне, я буду тем, кем старался быть до сих пор.
Быть в стороне.
Да, иначе становишься собственностью публики, а эта перспектива меня не устраивает.
Если рассматривать Нобелевскую премию не только с точки зрения ваших достижений в поэзии, а с точки зрения русской культуры вообще, как она вам представляется?
Очень просто: как признание в русской литературе, в русской поэзии, моего поколения. И не только моего поколения, а некоторого сообщества поэтов, одним из которых я был. Все, что я хочу сказать, — это что наша команда победила.
Как и другие — Ахматова, например, она ведь была вашим ментором…
В моем лице победили как минимум пятеро. Это Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Оден и Фрост. Без них я бы не состоялся как писатель, как поэт. Без них я был бы гораздо мельче. Они мои — ну, если хотите, "менторы". "Ментор" — это не то слово, они ведь дали мне больше: как поэту они дали мне жизнь. Поэтому их тени всегда со мной. Но я, кажется, начинаю цитировать собственную речь.
Как вы думаете, в Советском Союзе когда-нибудь напечатают ваши стихи?
Так или иначе, но в России меня напечатают. "Новый мир", например, опубликовал мою подборку, так что теперь количество моих стихотворений, напечатанных в Союзе, приближается к десяти. Не важно, дождусь я или нет. Это неизбежно, как смерть. По правде говоря, мне это не слишком интересно. Я заинтересован только в одном — писать дальше. У меня в голове есть шесть или семь стихотворений, которые надо написать. И меня раздражает тот факт, что у меня нет времени написать их сейчас. Что касается судьбы моих книг: если их напечатают завтра, я буду только рад, если через десять лет — тоже. Дело не в сроках. Сроки мало меня заботят. Я не хочу, чтобы мои слова прозвучали в облегчение Союзу, но мне действительно по большому счету все равно. Рано или поздно, в один день это случится, а когда — какая разница. Хотя в каком-то смысле я отчасти сожалею, что это не случилось раньше, поскольку повлиять можно только на свое поколение. Влиять на следующие поколение — это уже не мое дело.
Мандельштам ведь повлиял на вас…
Ну… [Смеется.] ну тогда я беру свои слова обратно.
Перевод Глеба Шульпякова
ГЕНИЙ В ИЗГНАНИИ
Энн Лотербах
Журнал "Vogue", февраль 1988 года
Иосиф Бродский живет в доме с садом в старой части Вест-Виллидж, на улице, которая находится в стороне от основных магистралей, и найти ее трудно даже тому, кто хорошо знает Нью-Йорк. Дом, сохраняющий свой первоначальный облик, недавно отремонтирован. Бродский встречает меня у входа; он одет по-домашнему — вельветовые брюки, голубая рубашка, зеленый свитер с V-образным вырезом. Выражение его лица мягкое и смущенное, не такое, как на большом портрете, помещенном на серую суперобложку недавно вышедшего сборника эссе "Меньше единицы". Но, прочитав его книгу, я знаю, что этот восприимчивый, живой и смелый ум невозможно свести к одной фотографии.
Он торопливо объясняет, что говорит по телефону, и жестом приглашает меня в комнату, настолько узнаваемую комнату писателя, что это почти банально: книги в шкафах, горы книг на полу и по углам; открытки с репродукциями и видами чужих городов, фотографии друзей, родных и собратьев-поэтов, письменный стол, заваленный бумагами. Я скольжу глазами по этому хаосу, расположившись на диване перед низким столиком, на нем еще один телефонный аппарат, почти пустая бутылка виски и рюмка, которая служит пепельницей. Дверь открывается во внутренний двор, где я вижу стол, а на нем воскресный выпуск "Times" и ваза с желтыми розами. Мне приходит в голову, что спустя две недели после присуждения Нобелевской премии по литературе Иосиф Бродский еще принимает поздравления. Он возвращается, и я вручаю ему свой дар — бутылку русской водки, полагая, что, несмотря на серьезные разногласия с правительством своей родины, о которых мне известно, любовь к знаменитому предмету экспорта у него могла сохраниться. Он берет бутылку, которую легко было предсказать, с кривоватой, почти задумчивой улыбкой, как будто вспоминая десятки таких же знаков внимания, которые он получил с 72-го года, когда был изгнан из Советского Союза.
Наш разговор несколько раз прерывал телефон — друг, бывший студент, лауреат Нобелевской премии польский поэт Чеслав Милош. Милош, по-видимому, недавно перенес сильный приступ аллергии неизвестно на что. "Может быть, ты поговорил по-русски!" — предполагает Бродский. За этим замечанием следует взрыв веселого смеха, который сменяется озабоченными расспросами о состоянии друга. Мне становится ясно, что у этого строгого, головного писателя прекрасное чувство юмора. Вспомнилось наблюдение Бродского, что "легкость прикосновения довольно часто возникает из самой темноты отсутствия".
В поэзии Бродский строгий, можно сказать даже страстный, формалист. Он пишет, что "звук… — место времени в стихотворении", что "поэзия — это печаль, которой правит метр". Он требует, чтобы его студенты (он преподает литературу в колледже "Mount Holyoke") знали наизусть полторы-две тысячи строк, написанных разными стихотворными размерами, он считает рифму лингвистическим средством, которое показывает схожесть несопоставимых вещей. Стихи Бродский пишете основном по-русски, хотя в последнее время иногда поддается искушению писать по- английски, особенно, неожиданно замечает он, когда видит "машинку с незнакомой клавиатурой". Я спрашиваю, скоро ли выйдет новая книга стихов на английском (второй английский сборник, "Часть речи", вышел в издательстве "Farrar, Straus, Giroux" в 1980 г.).
- Наброски Сибирского поэта - Иннокентий Омулевский - Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Мюнхен — 1972. Кровавая Олимпиада - Млечин Леонид Михайлович - Публицистика
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика
- 1968. Год, который встряхнул мир. - Марк Курлански - Публицистика