Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом…
— Он — ваш «новый друг» — зовет вас к бунту, к насилиям, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только «капиталистов», но и рабочей и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там — за проволокой. И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления…
Слишком ли живо еще осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет «трусливый» — самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово «наступление», — которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, — но больше говорить Альбову не позволили.
Толла ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки. Положение становилось критическим. Прапорщик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел к выходу. Туда же со всех сторон сбегались уже солдаты 1-ой роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:
— Погоди, с. с. — мы с тобой сосчитаемся!
Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:
«Звание офицера — бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг».
Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль… Что это? Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди. Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь на земле, а душа куда-то летит, и ей легко и радостно.
…Очнулся Альбов от чьего-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек Гулькин сидит в ногах на кровати, и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.
— Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота — я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, позвать?
— Нет, голубчик, ничего. Спасибо! — Альбов пожал ему руку.
— Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным несчастье случилось. Ночью пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выживет. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли, — не признали, — кто его знает.
Помолчал.
— Что с народом сделалось, прямо не понять. И все это напускное у нас. Все это неправда, что против офицеров говорят — сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают. Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам всей душой. Или скажем, прапорщик Ясный. Разве такой может продаться? А вот поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться — самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников и слушают… Я так думаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху…
Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на пол одеяло, перекрестил его и потихоньку вышел из палатки.
Но сна не было. На душе неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было молча, без слов только чувствовать его близость, и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.
Тишина. Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег снова свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уже больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет, это была бы сдача… Нужно идти в нее, стиснув зубы и скрепя сердце, пока какая-нибудь шальная пуля — своих или чужая — не прервет нить опостылевших дней.
Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые.
Потом?
Потом «расплавленная стихия» вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, разрывали, медленно с невыразимой жестокостью молотками пробивали им головы.
Потом — миллионы дезертиров. Как лавина, двигалась солдатская масса по железным, водным, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной бездорожной Руси.
Потом — Тарнополь, Калуш, Казань… Как смерч пронеслись грабежи, убийства, насилия, пожары по Галиции, Волынской, Подольской и другим губерниям, оставляя за собой повсюду кровавый след, и вызывая у обезумевших от горя, слабых духом русских людей чудовищную мысль:
— Господи, хоть бы немцы поскорее пришли…
Это сделал солдат.
Тот солдат, о котором большой русский писатель, с чуткой совестью и смелым сердцем, говорил:[179]
«…Ты скольких убил в эти дни солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости?
Убийца! Убийца!
Но что матери, что осиротевшие дети. Настал еще более страшный миг, которого не ожидал никто, — и ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!
Ты, солдат, которого мы так любили и… все еще любим».
Глава XXVI
Офицерские организации
В первых числах апреля среди офицеров Ставки возникла мысль об организации «Союза офицеров армии и флота». Инициаторы союза[180] исходили из того взгляда, что необходимо «едино мыслить, чтобы одинаково понимать происходящие события. Чтобы работать в одном направлении», ибо до настоящего времени «голоса офицеров — всех офицеров, никто не слышал. Мы еще ничего не сказали по поводу переживаемых великих событий. За нас говорит всякий, кто хочет и что хочет. За нас решает военные вопросы, и даже вопросы нашего быта и внутреннего уклада всякий, кто желает и как желает».
Принципиальных возражений было два: первое — нежелание вносить самим в офицерский корпус те начала коллективного самоуправления, которые были привиты армии извне в виде советов, комитетов и съездов, и внесли разложение. Второе — опасение, чтобы появление самостоятельной офицерской организации не углубило еще более ту рознь, которая возникла между солдатами и офицерами. Исходя из этих взглядов, мы с Верховным главнокомандующим вначале отнеслись совершенно отрицательно к возникшему предположению. Но жизнь вырвалась уже из обычных рамок и смеялась над нашими побуждениями. Появился проект декларации, которая давала армии полную свободу союзов, собраний, и потому представлялось уже несправедливым лишать офицеров права профессиональной организации, хотя бы как средства самосохранения. Фактически офицерские общества возникли во многих армиях, а в Киеве, Москве, Петрограде и других городах — с первых дней революции. Все они шли вразброд, ощупью, а некоторые союзы крупных центров, под влиянием разлагающей обстановки тыла, проявляли уже сильный уклон к политике советов.
Тыловое офицерство зачастую жило совершенно иною духовною жизнью, чем фронт. Так, например, московский совет офицерских депутатов в начале апреля вынес резолюцию, чтобы «работа Временного правительства протекала… в духе социалистических (?) и политических требований демократии, представляемой Советом р. и с. депутатов», и выражал пожелание, чтобы в составе Временного правительства было более представителей социалистических партий. Назревала фальсификация офицерского голоса и в более крупном масштабе: петроградский офицерский совет[181] созывал «Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников» в Петроград, на 8 мая. Это обстоятельство являлось тем более нежелательным, что инициатор съезда — исполнительный комитет, возглавляемый подполковником ген. штаба Гущиным,[182] проявил уже в полной мере свое отрицательное направление: участием в составлении декларации прав солдата (соединенное заседание 13 марта)[183] деятельным сотрудничеством в Поливановской комиссии, лестью и угодничеством перед Советом р. и с. депутатов, и неудержимым стремлением к слиянию с ним. На сделанное в этом смысле предложение Совет, однако, признал такое слияние «по техническим условиям пока неосуществимым».
- Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. (Февраль – сентябрь 1917 г.) - Антон Деникин - История
- Неизвестная революция 1917-1921 - Всеволод Волин - История
- Очерки Русской Смуты (Том 2) - А Деникин - История
- Западная Европа. 1917-й. - Кира Эммануиловна Кирова - История / Политика
- Мартовские дни 1917 года - Сергей Петрович Мельгунов - Биографии и Мемуары / История