«Вы знаете, что я провел мою жизнь в стране, где превосходно учатся красноречиво молчать — и где, конечно, нельзя было научиться свободно говорить».
Кстати, по поводу другой речи Герцена, произнесенной на митинге в Сент-Мартинс-холле в Лондоне, Карлейль сказал, что это «речь о революционных началах и элементах в России; много в ней мощного духа и сильного таланта…»
Знакомство произошло незадолго до Нового года. Разговор их напоминал иногда встречу двух родственных душ, которые наконец нашли друг друга. А иногда — состязание двух действующих вулканов: кто кого превзойдет в огнедышащей силе?
Герцен считал, что талантливость Карлейля граничит с гениальностью. Его не пугала парадоксальность английского историка, она даже нравилась ему. Он находил в Карлейле, по собственному выражению, «крупицу безумия». Иногда они и спорили, и Герцен прибегнул однажды для опровержения Карлейля к авторитету… Карлейля:
— Читали ли вы когда-нибудь «Историю революции» Карлейля? Вот писатель, который гораздо лучше и глубже понимает, нежели вы.
Это вызвало взрыв хохота.
Однако был один момент в их общении, который породил действительно серьезные разногласия. Карлейль приписывал русскому народу особое свойство: талант повиновения. Это вызвало резкий отпор Герцена. Он противопоставил этому странному парадоксу Карлейля другой талант, присущий русскому народу: талант борьбы. Он приводил исторические примеры заговоров, бунтов, мятежей, народных движений против деспотизма.
— Но погодите, — говорил он, — Россия еще не сказала деспотизму своего последнего гневного слова.
Герцен находил, что Карлейль, как и Мишле, впал в распространенную ошибку западных историков, пишущих о России: подменял русский народ русской властью. Историки ставили между ними знак равенства.
Герцен развивал эту мысль в разговоре с Энгельсоном, с которым тогда еще сохранял добрые отношения. В ту пору Герцен надеялся, что Энгельсон будет помогать ему в делах Вольной русской типографии и как организатор, и как автор. Герцен считал, что Энгельсон — прирожденный памфлетист, обладающий даром, как он выражался, «языкомерзия».
— При всем глубоком уважении к Карлейлю, — рассказывал ему Герцен, в некотором возбуждении шагая по комнате, — я резко возражал против его утверждения, что русскому народу «свойствен талант подчинения». Это Россия оболганная, стало быть, не Россия. Я заявил, что сходную мысль высказывает немецкий экономист Гакстгаузен, который пишет даже о «величии повиновения». Покровительственно похлопывая по плечу русский народ, он считает это придуманное им свойство отличительной добродетелью русских. Я сказал Карлейлю, что не поздравляю его с таким совпадением во мнениях с этим монархическим демагогом. Я доказывал, что, напротив, русский народ обладает талантом борьбы. Но послушайте, Энгельсон, ведь самое горькое в том, что — положа руку на сердце — доля правды в утверждении Карлейля есть.
— Вы противоречите себе! — даже возмутился Энгельсон.
— Возможно. Но это потому, что противоречие есть в самом народе. Ведь если бы не было в России борцов за свободу, то не было бы в ней и такого развития всякой полицейщины. Россия порядком отстала от Европы по части технической цивилизации, но чрезвычайно успела в развитии полиции, особенно тайной.
— Это уже другая тема, — возразил Энгельсон.
— Нет, все та же! — вскричал Герцен. — Мы, русские, очень талантливы в музыке, балете, в литературе, в математике, наконец, черт возьми!
Он замолчал. Потом — упавшим голосом:
— И в политическом сыске тоже.
— Вы называете это талантом? — сказал Энгельсон удивленно и с оттенком презрения.
Герцен пожал плечами:
— Вы правы, жаль слова. Ну, не талантливы, а усердны, деятельны.
Еще одну черту сходства находил Герцен между столь разными учеными, как Карлейль и Мишле. У обоих «картины хороши, а рассуждения по образцу Жан Поль Рихтера вздорны».
Между прочим, и здесь одно из совпадений, не столь уж редких, Герцена с Марксом, который писал о Карлейле: «Он вновь разыскал устарелые обороты и слова и сочинил новые выражения по немецкому образцу, в частности по образцу Жан Поля».
Какое согласие, если не во взглядах, то во вкусах!
В другой раз Герцен ставит рядом имена обоих историков в своей работе «Ренессанс» Ж. Мишле:
«Разумеется, из книги Мишле нельзя научиться истории XVI столетия, так, как из книги Карлейля нельзя научиться истории революции…»
Но если у историка Карлейля нельзя научиться истории, то можно получить чисто эстетическое наслаждение, пишет Герцен, от «нескольких картин поразительной художественности» в его работах.
Герцен стал частым и желанным гостем в доме Карлейля.
Стояла ночь, когда Герцен возвращался от Карлейля. Домой не хотелось. Он полюбил эти ночные прогулки по городу.
«…Я люблю Лондон ночью, — признавался Герцен воспитательнице его детей Мальвиде Мейзенбург, — совсем один я иду все дальше и дальше. На днях я был на Ватерлооском мосту, там никого не было, кроме меня, я долго просидел там…»
Не совсем так, если быть точным. Потому, что следующая за этими словами фраза: «Я долго просидел там» — вызвана именно тем обстоятельством, что некоторое время Герцен на мосту Ватерлоо был, ну, скажем, мягко выражаясь, не совсем один.
Да и трудно придумать более подходящее место для уединенной встречи. Для этого, собственно, надо сделать лишь одно небольшое допущение: если предположить, что Ватерлооский мост пересекает не только пространство, но и время, то во всем дальнейшем нет ничего сверхъестественного. В частности, в том, что, взойдя на мост Ватерлоо и присев на скамью, подпертую двумя изваяниями железных верблюдов, сняв шляпу, чтоб отереть взмокший лоб, и одолевая легкую одышку, Герцен внимательно вгляделся в меня, сидевшего рядом и почтительно ему поклонившегося. Что-то знакомое, видно, почудилось Герцену во мне при тусклом свете чугунного фонаря, со скрипом качавшегося над нашими головами под легким ветром с реки. Логичнее всего предположить, что он признал во мне одного из приезжих из России, обильно, особенно по воскресеньям, то ли из политического сочувствия, а то и просто из любопытства посещающих дом Герцена.
Во всяком случае, он снисходительно кивнул мне в ответ. А я заметил его еще издали, когда энергичным шагом, сильно маша руками, он миновал Соммерсет-хауз, набитый бог весть какими канцеляриями лондонского графства.
Отдышавшись, он сказал:
— Что-то пазуха у меня стала уж очень обширная.
— Вы хотите сказать: талия? — осторожно спросил я.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});