О, какая ненависть, какой преисполненный сентиментальности героический пафос пустозвонного фразерства горел в груди отвергнутых «новобрачных революции»!
И эти-то интеллигенты, пользуясь доверием маленького рабочего со впалой грудью, говорят ему: «Ты хочешь совершить подвиг во имя твоего класса, ты готов на мученическую смерть? Пойди же и убей Володарского. Правда, мы тебе этого не приказываем. Мы выберем момент. Мы еще подумаем. Но только в одном мы тебя уверяем — что это будет подлинный подвиг и за это стоит умереть!»
И, снабдив беднягу оружием и поставив его душу под пытку самоподготовки для террористического покушения против окруженного любовью его класса трибуна, господа эсеры влачат день за днем, неделю за неделей и в то же время выслеживают Володарского, как красного зверя. Видите ли, убийца оказался для другой цели в пустом месте, где должен был проехать Володарский! Видите ли, эсеры нисколько не виноваты в его убийстве, потому что они не хотели, чтобы именно в этот момент спустил курок убийца! Спустил он его просто потому, что у автомобиля лопнула шина, и убийце показалось очень удобным расстрелять Володарского. Он это и сделал… Эсеры были «не только смущены, но даже возмущены», и тотчас же объявили в своих газетах, что они здесь ни при чем.
И надо вспомнить, в какие дни произошло убийство Володарского. В день своей смерти он телефонировал, что был на Обуховском заводе, что там — на этом тогда полупролетарском заводе, где заметны были признаки антисемитизма, бесшабашного хулиганства и мелкой обывательской реакции, — очень неспокойно.
В те дни эсеры — вкупе и влюбе с офицерами минной дивизии — взбулгачили ее матросов настолько, что па митинге, на котором говорили я и Раскольников, был прямо выставлен и подхвачен обманутыми матросами миноносцев лозунг: «Диктатура Балтфлота над Россией». Никто не возражал, когда мы доказывали, что за этой диктатурой стоит диктатура нескольких офицеров, помазанных жидким эсерством, и нескольких лиц, еще более неопределенных, со связями, уходившими через иронически улыбавшегося адмирала Щастного4 в черную глубь. Минная дивизия стала тогда за Обуховским заводом, она и протянула ему руку.
…Горе и ужас охватили пролетарское население. Пуля, убившая Володарского, убила также и всю минно-обуховскую затею. Петербургский Исполком разоружил минную дивизию, и вся буря Обуховского завода сразу улеглась.
В большом Екатерининском зале Таврического дворца, утопая в горе цветов, пальмовых ветвей и красных лент, лежал Володарский, застреленный орел. Как никогда резко, словно у бронзового римского императора, выделялось его гордое лицо. Он молчал важно. Его уста, из которых в свое время текли такие пламенные, острые, металлические речи, сомкнулись, как бы в сознании того, что сказано достаточно.
Неизгладимое впечатление произвело па меня отношение старых работниц к покойнику. На моих глазах некоторые из них подходили с материнскими слезами, долго с любовью смотрели на сраженного героя и с судорожным рыданием говорили: «Голубчик наш».
Шествие, хоронившее Володарского, было одним из самых величественных, которые знал видавший виды Петербург. Десятки, а может быть, и сотни тысяч пролетариев провожали его к могиле на Марсовом поле.
Что чувствовали при этом убийцы-эсеры? Понимали ли они, на кого подняли руку? Сознавали ли, как — в глубине, внутри — весь петербургский пролетариат был с ним и с нами, с Коммунистической партией? Ни в коем случае. В это время они хотели только поднять свой револьвер выше, вели переговоры с доброхотными террористами, присматривались к тому, насколько подходяща та или иная Коноплева5, та или иная Каплан для дальнейших «подвигов и жертв».
Ненависть к Володарскому сказалась и в том, что временный памятник ему, поставленный недалеко от Зимнего дворца, был взорван в дни, когда Юденич подступал к Петербургу. В последнее мое посещение Петербурга я видел этот памятник, разорванный и полуискалеченный, в вестибюле Музея Революции. Я не могу сказать, чтобы художнику памятник очень удался. Его все равно позднее пришлось бы заменить и более прочным и более художественным. Но и такой, какой есть, этот серый исполин с орлиным лицом, разорванный и раздробленный внизу, гордо смотрит в будущее победоносным челом.
Из воспоминаний о фронте*
В течение почти всей гражданской войны я почти непрерывно отрывался от своего наркомата и в качестве представителя Реввоенсовета Республики ездил на разные фронты. Моей обязанностью было освещение различным красноармейским частям общей политической ситуации. Само собой разумеется, что за это время у меня накопилось очень много воспоминаний, которые, может быть, и будут когда-нибудь мною напечатаны. / Правду сказать, наезды пропагандиста на фронт, рядом со всей гигантской эпопеей гражданской войны, и его воспоминания, рядом с сокровищами воспоминаний подлинных бойцов фронта, представляют нечто весьма второстепенное и бледное. Поэтому до сих пор я не считал важным обрабатывать относящиеся сюда мои воспоминания.
Когда-нибудь в глубокой старости придется, вероятно, вообще писать о жгучих днях, которые нами пережиты и сейчас переживаются, если, разумеется, жизнь пощадит меня до тех пор и доставит мне это меланхолическое, но глубокое наслаждение. Но я готов набросать здесь маленький эскиз того или другого из моих переживаний.
Были грозные дни деникинщины в ее самом большом расцвете. Деникинская армия взяла Орел1. В Москве было чрезвычайно неспокойно. Даже очень стойкие военные-коммунисты допускали возможность дальнейших успехов наших врагов, хотя латвийская дивизия уже совершала свои маневры, которые и явились одной из причин последующего отката, в общем, несомненно подтаявшей в своих частях деникинской армии.
Объезжая фронты, я побывал в Тульском укрепленном районе. Из наших товарищей Межлаук2 и Петере3 играли там руководящую роль. Во время моего пребывания в Тулу приезжало много военных. Приехал и какой-то английский полковник, если не ошибаюсь, Меллон по фамилии, член английского парламента4. Он присутствовал на параде Тульского гарнизона. Этот гарнизон был невелик, но к параду очень подтянулся и в общем браво проходил мимо представителей пролетарской власти. Меллон одобрительно покрякивал, а потом вступил со мной в разговор на французском языке. Взглянув мне прямо в глаза несколько мутным, голубым взором, он вдруг спросил меня: «А вы лично полагаете, что этот пункт может быть удержан?». Я был несколько смущен таким прямым и бестактным вопросом и, разумеется, ответил, что вполне убежден в возможности положить неприступную преграду для продвижения деникинских войск.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});