— Считай, что карцер ты себе заработал, — заржал довольный прапор. Дома нас ждал Кумарин, отчего-то заметно помолодевший.
— Володь, да ты усы сбрил! — первым среагировал Олег.
И в самом деле усы отсутствовали, впрочем, лицо это обстоятельство не меняло.
— В последний раз я их сбривал в восемьдесят девятом, когда в розыске был, — ностальгически улыбнулся Сергеич.
— Сеня, почему Володька сбрил усы? — Жура приобнял Олигарха, заставив последнего поморщиться.
Но договорить ему не дали, выдернув из камере с документами. Вернули через пару часов, злого и бледного.
— Ты чего такой взъерошенный? — Кумарин понял, в чем дело.
— Грузят, Володь! — Жура подтвердил его догадки. — Предложения предлагают, даже не знаю, что делать… Чертовы спички… — Серега судорожно сорвал серную головку о черкаш в тщетной попытке прикурить.
— Ты вроде как бросил, молдаван? — прищурился Сергеич.
— Нервничаю я, дядя, нервничаю.
— А ты пятьдесят первую статью Конституции бери и не нервничай. И здоровье сохранишь, и психику сбережешь. Иных рецептов здесь быть не может.
— Ну, да! — задумчиво вздохнул Серега. — Ни ссучить, ни скрысить, ни сдать… А все-таки жалко, Володя, что мы с тобой на воле не познакомились.
— Я тебе десятый раз толкую, что это было бы невозможно.
— Фонарь все это! — вскинулся Жура. — У меня строительный бизнес. С Мордовии ребята работали, молдаване опять-таки… Хотя дорожку я бы сейчас раскатал. — Жура характерно дернул ноздрей, вздохнул и задумчиво поморщился. — Может, у лепилы есть че? Кто сегодня дежурит?
— Молодой — Сергей, — прикинул Олег.
— Он же постоянно закинутый, — обрадовался Жура. — По-любому, или что-то жрет, или марки клеит.
Старший лейтенант медслужбы, тезка нашего Журы, похожий на школьника-акселерата: худющий, длинный, с громоздкой головой, обезображенной двумя слюдянистыми глазами-плошками. К непомерному росту лепилы не смогли подобрать форму должного размера, потому затерто-застиранные камуфлированные штаны обрывались строго на щиколотках, а на сорок пятых ластах болтались клеенчатые желто-фиолетовые кеды. Выражение его лица всегда отдавало легкой психической патологией, говорил он заторможенно, невнятно, словно с трудом сдерживал смех, что поначалу принималось арестантами за издевательство. Расплывающиеся под жирными линзами глаза, казалось, существовали отдельно от мимических движений физиономии. Выслушивая зэков, медик постоянно «дакал» и «экал», потряхивая своей несуразной башкой. Он всем все обещал, но ничего не решал и не делал, каждый раз ссылаясь на провалы в памяти. Зато поймав его на фуфле, можно было смело клянчить донормил и активированный уголь, почти никогда не встречая отказа. Но Жура хотел большего.
В положенное время кормушка отвесилась.
— Больные есть? — просопел в дырку фельдшер, тускло блеснув очками.
— Здравствуйте, доктор, — моляще всунулся Серега в распахнувшийся просвет.
— Добрый вечер, — раздалось снаружи.
— Доктор, — простонал Жура. — Дайте мне таблеточку, чтоб быть таким же, как вы.
— В смысле? — Врач отчего-то покосился на стоявшего рядом корпусного.
— Ну, таблеточки, веселенькие, какие сами глотаете. — Жура изможденно протянул руку.
Доктор поперхнулся, весь замерев.
— Пожалуйста! — Жура не отступал.
Скрючившись над кормушкой, лепила украдкой снова зыркнул на корпусного, быстро соображая, что это — наркологическая наблюдательность опытного зэка или провокация собственных коллег?
— Значит, нет больных? — вдруг резко выкрикнул доктор, прервав неуместное молчание, и тут же захлопнул кормуху.
— Если бы не корпусной, Серега бы мне насыпал. — Жура забродил по хате. — Ладно, ничего страшного, я его по-любому дожму.
— Может, и выгореть, — поддержал Серегу Олигарх. — Сидел я с одним пассажиром по фамилии Трофелей. Нарколыга, чисто оперской. День сидит ровно, на следующий его начинает ломать, на третий день во время медобхода его выводят в коридор и через пять минут возвращают в хату в раскумаренном состоянии.
…Олег редко оставался на ночной телевизор, обычно после двенадцати отходил ко сну. Но последние несколько дней Олигарх вопреки привычке увлеченно смотрел старый мыльный сериал «Сегун». Судя по зрительской реакции Олигарха, герои и события незамысловатого американского «мыла» оказались ему духовно близки. Когда бледнолицый самурай побеждал в очередной сюжетной передряге, Олег непроизвольно расправлял плечи, глаза отзванивали восторгом, лицо наливалось бронзовой статью лошади маршала Жукова. Однако погремуха «Самурай», предложенная Серегой, к Олегу не прижилась, поскольку последний относился к ней слишком благосклонно.
В этот раз в ночную на продоле дежурил сержант, молодой парень, хамоватый, в меру хитрый и не в конец тупой. С ним-то и предстояло Олегу улаживать вопрос с телевизором.
— Старшой. — Олег завел разговор с тормозами за пять минут до отбоя. — Можно, мы картину посмотрим, она в начале первого начинается.
— Конечно, посмотришь, — заурчало в ответ. — Картину Малевича, «Черный квадрат» называется. Хоть всю ночь к искусству приобщайся. Гы-гы.
— Я серьезно, старшой, — робко попытался возразить Олег.
— Что может быть серьезней Малевича, — гулко заржал продольный.
Телевизор он безапелляционно погасил вместе со светом, получив погоняло на весь централ — «Квадрат».
Через неделю — шестнадцать месяцев моего заточения. Привычка, разбавленная ленью, успокоила, смирила и утешила. Воля, родная и желанная, стала казаться чужой, пока еще жгуче и страстно манящей, но уже совсем далекой. Год изоляции — и ты перестаешь жить свободой, перестаешь понимать ее и чувствовать. Тюрьма наполняет душу так же неотвратимо и без остатка, как вода — легкие утопленника. Бешеная чечетка пульса в борьбе с неизбежностью, захлебывающаяся истерика ожидания свободы сменяются нервной судорогой, онемением чувств и бесцветным, спокойным, холодно-равнодушным взглядом, подпирающим тюремные своды. Долгота казематных будней больше не омрачается тягостным ожиданием освобождения. Происходящее с тобой начинаешь воспринимать как затянувшийся отпуск, как вынужденную реабилитацию от опустошающей суеты, от дежурновыходного пьянства, лицемерия и распутства. Здесь не терзаются душой в вечном поиске причин собственных неудач, с легким сердцем взваливают все на тюрьму: это просто и справедливо. Тысячи проблем растворяются в одной — заколюченном бетонном периметре.
В тюрьме неведом кризис среднего возраста. Во-первых, какой здесь может быть кризис, кроме голодухи. Во-вторых, сам возраст превращается в размытую условность, определенную лишь физическим здоровьем и сроками. Скажем, если тебе тридцать, а корячится десятка, то ощущаешь себя старше и дряхлее разменявшего полтинник, но в чьи планы входит выйти по суду за отсиженное. Неизменные атрибуты возраста — статус и положение в обществе, движимое и недвижимое, социальное и фундаментальное, вечное и переменчивое, наносное и переносное обретают значимость одежды в бане. Вот где подлинное торжество коммунизма: все кругом сироты — меж собой равные и равно бесправные. И хотя порой под старательное пережевывание баланды еще раздаются редкие возгласы: «Ах, какие крабы были в “Славянке”», или «Ох, какая дичь в “Пушкине”», — это всего лишь потрескивают угасающие угли «буржуазных пережитков». Отсутствие какого-либо денежного оборота еще больше придает изолятору сходства с коммунистическими утопиями Мора и Чернышевского. И только отсутствие женщин и труда не превращает нашу жизнь в кошмарные сны Веры Павловны.