Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой, вдруг снова вспомнил Иван Антонович, неужели он стал другим? Вроде бы нет. В таком случае не остается ничего иного. В таком случае он обязан держаться за тот порядок, который сам же когда-то и установил. Все другие порядки – ложны.
Нет, он не станет звать детей и жену, не из таковских. И не беда, что ему нечего завещать. Одной смертью жизнь не изменится. Так всегда в России было, тысячу лет: мир рушится, а жизнь продолжается, и только в этом и спасение, и только те и спасаются, кто наловчился жить в постоянно рушащемся мире. Волостнов не исключение. Поэтому смерть ничего не значит. По крайней мере – в этом мире.
Вита помог ему добраться до тахты. Прежде чем улечься, Иван Антонович вырвал из тетрадки листок со словом «завещание» и сжег его в пепельнице.
Утром он очнулся от резкой боли. Кое-как сполз с тахты, еще сохранившей память о запахе дочерей, и попытался встать. «Надо выпрямиться. Не могу, а надо. Во что бы то ни стало. Ничего другого не остается».
За окном было еще темно.
Каждый шаг отдавался болью во всем теле. На лестнице ему стало плохо. Зрение отказало: перед глазами плыло зеленое с красным. Хватаясь влажными руками за перила, спустился вниз. Воздух казался ледяным, хотя в доме было тепло. В гостиной горел свет. Иван Антонович слышал громкое тиканье часов – двинулся на звук. Застившая зрение красно-зеленая пелена потускнела и словно опала. Он увидел часы, он увидел потную спину Виты, сидевшего перед часами на корточках. Волостнов хотел на него прикрикнуть, но воздуху – да и сил – не хватило. Весь дрожа, он застыл на месте, боясь отпустить перила. Ему было хорошо видно, как Вита осторожно вставил ключ в отверстие и нерешительно повернул ключ по часовой стрелке. Правильно. Но почему же нет воздуха, удивился Иван Антонович, куда он подевался вдруг? Ключ с тонким хрустом повернулся в скважине. Еще раз. Еще. Хватит. Словно услышав безмолвный приказ отца, Вита рывком вытащил ключ и повесил на латунный крючок. Обернулся, с улыбкой посмотрел на отца.
– Не бойся, – прошептал Волостнов. – Только не бойся меня… не надо…
Мир рушится, жизнь продолжается. Часы начали бить.
Иван Антонович осел, опустился на ступеньку, привалившись плечом к стене. Зрение вновь померкло. Вытянул перед собой подрагивающую руку, нащупал стриженую Витину голову, притянул, прижал, коснулся губами, снова прижал к себе, – единственный, кто у него остался, этот безумный переросток, жалкий, лишенный разума, но не любви, нет, не любви, – и со страшным выдохом вытянулся во весь рост боком на ступеньках, и последний удар часов прозвучал уже после его жизни…
Три Кошки
Старуха Три Кошки жила в подвале на Семерке. Ей много раз предлагали комнату, но она наотрез отказывалась. В городке у нее родственников не было, писем она не получала, хотя раз в год и посылала кому-то открытку в глухо запечатанном конверте. Целыми днями она бродила по городку, заложив руки за спину, и за нею текли, извиваясь, две блестящие, как змеи, кошки (третьей считалась сама старуха). По субботам и воскресеньям она торговала на базаре овощами, а также плетеными корзинами собственного изготовления. Корзины брали плохо.
Вечером, поплевав на пальцы, она выкручивала лампочку, висевшую на голом шнуре под потолком, и укладывалась на хрустящем тюфяке, брошенном на сколоченный из горбыля щит. Рядом пристраивались кошки. На вбитом в стену гвоздище висела подаренная Буянихой зимняя ватная фуфайка, в углу стоял грубо сколоченный табурет, притащенный старухой со свалки. Никто никогда не видел, чем она питается. В магазине она покупала лишь хлеб.
Говорили, что тюфяк ее набит деньгами. Когда ее прямо об этом спрашивали, она поднимала крошечную головку, украшенную личиком размером с детскую ладонь, и с вызовом отвечала: «Сокровище-то есть, да не про вашу честь».
О смерти ее узнали по протяжному вою кошек, которые, когда пришли люди, с воплем метнулись в коридор и навсегда растворились в подвальной темноте (и годами потом тревожили жильцов своими плачущими голосами, легко проникавшими сквозь толстые стены прямиком в человеческие сердца).
Перед кончиной она сожгла все свои документы, включая паспорт и пенсионную книжку, – причуда сбрендившей старухи. В мертвой руке был зажат листок плотной бумаги, исписанной каллиграфическим почерком с «ятями» и «ерами»: «Дорогая – самая дорогая – моя Катенька! После Перемышля я вновь в госпитале. Здесь я близко сошелся с австрийским поручиком Клаусом Вегенером. Со дня на день он отправляется с командой военнопленных в первопрестольную, а оттуда, по всей видимости, в Кострому. Он и взялся передать вам эту весточку от меня. Боюсь, нам уже не свидеться, и это чувство сливает воедино все мои воспоминания. Прошлое – единственно доступная нам вечность. Я никогда не забуду той ночи, той раскрытой и словно трепещущей рояли у окна, выходящего в сад, того пышного куста сирени, облитого дождем и пылающего лунным светом. Я унесу с собою воспоминание об вашей высокой груди, об чистом, как золото, животе и влажноватой нервной спине под моими губами… Простите мне эту последнюю дерзость, но я уже не отличаю правды от вымысла. Уповая на милость Божию и вашу любовь, остаюсь преданный вам – уже навеки – Никлас Меншиков, ваш смешной Колясик. 12 апреля 1915 года».
В кое-как сколоченном гробу, среди вороха темного тряпья теплилось личико размером с детскую ладонь, обращенное к небу, где ее высокую грудь, чистый, как золото, живот и влажноватую нервную спину ждал преданный ей навечно Колясик.
Тюфяк ее и впрямь оказался набит бумажными деньгами – главным образом мятыми рублями и трешками. Денег хватило и на похороны, и на поминки.
Беспричинный Северин
Громадный угрюмый кирпичный дом-утюг высоко возносил свои черепичные скаты над пестрядиной толевых и шиферных крыш сарайчиков, в которых вздыхали коровы, похрюкивали свиньи и бесшумно росли овцы. Поздним летним вечером Митя Северин выбирался во двор, садился на принесенный с собою стул, упирался босыми пятками в землю и подносил к губам трубу. Он играл «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», постепенно переплавляя мелодию во «Вниз по реке» или битловское «Вчера». Время от времени он прикладывался к стоявшей под стулом бутылке и, выкурив маленькую папироску и смачно отхаркавшись, вновь брался за трубу. Играл он чудо как хорошо, поэтому ни доминошники в другом углу двора, ни жильцы дома, отходившие ко сну, на Митю не ругались. Из окна за ним наблюдала жена – цыганка Оля, сурового вида женщина с резкими чертами лица и копной крашеных волос на лошадиной голове. Когда в доме оставалось лишь одно освещенное окно, Оля спускалась во двор, брала мужа под руку, стул в руку – и уводила спать. Утром старуха дворничиха Кильманда убирала окурки и плевки, а бутылку сдавала в магазин Шурке.
Митя служил в пожарной команде, которая с утра до вечера спала или резалась в домино, а на пожары всегда опаздывала. В пожарные шли люди, обремененные семьями и державшие большое хозяйство, требовавшее времени. Митя же прирабатывал игрой в оркестре на похоронах да иногда на свадьбах. Сосед старик Яшин морщился: «Не люблю эти похоронные развлечения. Может, просто смерти боюсь?» Митя ухмылялся: «Да не смерти ты боишься, а жизни. Живешь, как жук, жуком и помрешь. А смерти нету – есть только похороны». Яшин сердился: «Жук! А ты не жук? Или у тебя цель какая-нибудь такая есть?» – «Я в детстве бабке на иконе поклялся, – отвечал Северин, – ни за что никогда никакой цели не иметь. Чтоб жизнь меня не поймала».
Таких людей в городке называли «беспричинными» и не ставили ни во что. Зимой и летом они толкались у винного магазина, и в этих компаниях всегда торчал Митя.
В начале лета Тата Северина утонула в реке Лаве. Ее выловили у железнодорожного моста. Похоронив дочку, цыганка Оля надела поверх ситцевого халата норковую шубу, когда-то подаренную мужем, и ушла куда глаза глядят, оставив Митю в полупустой, запущенной квартирке. Тем вечером он, как всегда, спустился со стулом, бутылкой и трубой во двор. Почему-то не игралось, и Митя, поразмыслив, отправился на реку. И только забравшись по грудь в воду, он ощутил подъем и разыгрался.
– Дочь погибла, жена ушла, а ты стоишь в реке, рыбами обосранный, и дудишь! – поругал его старик Яшин. – Что ты за человек!
– А я не человек, – хмуро возразил Митя. – Я, брат, игра.
– Одумайся да женись, Северин! И только не ищи какую-нибудь там раскрасавицу: тебе жена нужна, а не женщина.
Все лето он играл на реке неподалеку от старого шлюза. Городок сонно млел под луной, утонув по крыши в разливе лип и боярышника, под печальный напев Митиной трубы. На берегу собирались парни и девушки – они молча слушали Северина и угощали его вином, когда он выбирался из воды погреться у костра. Если его спрашивали, почему он тут играет, Митя отбуркивался: «Нипочему». Романтичные девушки намекали на смерть его дочери в реке: не отпевает ли он Тату? Северин смотрел на них с удивлением и лишь пожимал плечами.
- Дон Домино - Юрий Буйда - Современная проза
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Жунгли - Юрий Буйда - Современная проза
- Марс - Юрий Буйда - Современная проза
- Про электричество - Юрий Буйда - Современная проза