— Я тоже выйду во двор! Я тоже выйду во двор!
— А как же, а как же! И ты, и ты! — успокоительно сказала тетя Паша и одела его. Мама и Коростелев тоже тем временем оделись. Коростелев поднял Сережу под мышки, крепко поцеловал и сказал решительно:
— До свиданья, брат. Будь здоров и помни, о чем мы договорились.
Мама стала целовать Сережу и заплакала:
— Сереженька! Скажи же мне «до свиданья»!
— До свиданья, до свиданья! — отозвался он торопливо, задыхаясь от спешки и волнения, и посмотрел на Коростелева. И был награжден Коростелев сказал:
— Ты у меня молодец, Сережка.
А Лукьянычу и тете Паше мама сказала, все еще плача:
— Спасибо вам за все.
— Не за что, — печально ответила тетя Паша.
— Сережку берегите.
— Это можешь не беспокоиться, — ответила тетя Паша еще печальнее и вдруг воскликнула: — Присесть забыли! Присесть надо!
— А куда? — спросил Лукьяныч, вытирая глаза.
— Господи ты боже мой! — сказала тетя Паша. — Ну, пошли в нашу комнату!
Все пошли туда, сели кто где и зачем-то посидели — молча и самую минутку. Тетя Паша первая встала и сказала:
— Теперь с богом.
Вышли на крыльцо. Шел снег, все было белое. Ворота были распахнуты настежь. На стенке сарая висел фонарь со свечкой, он светил, снежинки роились в его свете. Грузовик с вещами стоял посреди двора. Тимохин укрывал вещи брезентом, Шурик помогал ему. Вокруг собрался народ: Васькина мать, Лида и еще всякие люди, пришедшие проводить Коростелева и маму. И все они — и все кругом показалось Сереже чужим, невиданным. Незнакомо звучали голоса. Чужой был двор… Как будто никогда он не видел этого сарая. Как будто никогда не играл с этими ребятами. Как будто никогда не катал его этот самый дядька на этом самом грузовике. Как будто ничего своего не было и не могло уже быть у него, покидаемого.
— Погано будет ехать, — незнакомым голосом сказал Тимохин. Скользко.
Коростелев усадил маму с Леней в кабину и укутал шалью: он их любил больше всех, он заботился, чтобы им было хорошо… А сам он влез на грузовик и стоял там большой, как памятник.
— Ты под брезент, Митя! Под брезент! — кричала тетя Паша. — А то тебя снегом засекет!
Он ее не слушался, а сказал:
— Сергей, отойди в сторонку. Как бы мы на тебя не наехали.
Грузовик зафырчал. Тимохин полез в кабину. Грузовик фырчал громче и громче, стараясь сдвинуться с места… Вот сдвинулся: подался назад, потом вперед и опять назад. Сейчас уедет, ворота закроют, фонарь потушат, и все будет кончено.
Сережа стоял в сторонке под снегом. Он изо всех сил помнил про свое обещание и только изредка всхлипывал длинными, безотрадными, почти беззвучными всхлипами. И одна-единственная слеза просочилась на его ресницы и заблистала в свете фонаря — слеза трудная, уже не младенческая, а мальчишеская, горькая, едкая и гордая слеза…
И, не в силах больше тут быть, он повернулся и зашагал к дому, сгорбившись от горя.
— Стой! — отчаянно крикнул Коростелев и забарабанил Тимохину. Сергей! А ну! Живо! Собирайся! Поедешь!
И он спрыгнул на землю.
— Живо! Что там? Барахлишко. Игрушки. Единым духом. Ну-ка!
— Митя, что ты! Митя, подумай! Митя, ты с ума сошел! — заговорили тетя Паша и мама, выглянувшая из кабины. Он отвечал возбужденно и сердито:
— Да ну вас. Это что же, понимаете. Это вивисекция какая-то получается. Вы как хотите, я не могу. И все.
— Господи ты боже мой! Он же там погибнет! — кричала тетя Паша.
— Идите вы, — сказал Коростелев. — Я за него отвечаю, ясно? Ни черта он не погибнет. Глупости ваши. Давай, давай, Сережка!
И побежал в дом.
Сережа сперва оцепенел на месте: он не поверил, он испугался… Сердце застучало так, что стук отдавался в голове… Потом Сережа бросился в дом, обежал, задыхаясь, комнаты, на бегу схватил обезьяну — и вдруг отчаялся, решив, что Коростелев, наверно, передумал, мама и тетя Паша его отговорили, — и кинулся опять туда к ним. Но Коростелев уже бежал навстречу, говоря: «Давай, давай!» Вместе они стали собирать Сережины вещи. Тетя Паша и Лукьяныч помогали. Лукьяныч складывал Сережину кровать и говорил:
— Митя, это ты правильно! Это ты молодец!
А Сережа лихорадочно хватал что попало из своего имущества и бросал в ящик, который дала тетя Паша. Скорей! Скорей! А то вдруг уедут? Ведь никогда нельзя знать точно, что они сейчас сделают… Сердце билось уже где-то в горле, мешая дышать и слышать.
— Скорей! Скорей! — кричал он, пока тетя Паша его укутывала. И, вырываясь, искал глазами Коростелева. Но грузовик оказался на месте, а Коростелев еще даже не сел и велел Сереже со всеми проститься.
И вот он взял Сережу и запихал в кабину, к маме и Лене, под мамину шаль. Грузовик покатил, и можно наконец успокоиться.
В кабине тесно: раз, два, три — четыре человека, ого! Очень пахнет тулупом. Тимохин курит. Сережа кашляет. Он сидит, втиснутый между Тимохиным и мамой, шапка съехала ему на один глаз, шарф давит шею, и не видно ничего, кроме окошечка, за которым мчится снег, освещенный фарами. Здорово неудобно, но нам на это наплевать: мы едем. Едем все вместе, на нашей машине, наш Тимохин нас везет, а снаружи, над нами, едет Коростелев, он нас любит, он за нас отвечает, его секет снег, а нас он посадил в кабину, он нас всех привезет в Холмогоры. Господи ты боже мой, мы едем в Холмогоры, какое счастье! Что там — неизвестно, но, наверно, прекрасно, раз мы туда едем! — Грозно гудит тимохинская сирена, и сверкающий снег мчится в окошечке прямо на Сережу.
1955
ВАЛЯ
(Рассказ)
ОТЪЕЗД
1
До войны Валя с Люськой жили в новом доме. Он был построен в тот год, как Люська родилась.
Серый дом с большими окнами. Каждое окно, как пирог, разрезано на много одинаковых квадратных частей.
Серые длинные балконы, — дом с этими балконами напоминал комод с выдвинутыми ящиками.
Рядом находилась фабрика-кухня, тоже новая. Второй этаж ее был во всю длину здания, а первый только на полдлины, вместо другой половины круглые каменные столбы и каменный навес над головой. Дети, играя на улице, забегали под навес и кричали: «Ага!» или: «Ура!» или: «Ух!» — им нравилось, как гулко и чуждо раздаются между каменными столбами их голоса.
Тротуар перед домом был исчерчен мелом для игры в классы.
Улица вливалась в проспект. По проспекту ходил трамвай. Длинные вагоны красными полосками, звеня, пересекали перекресток. На проспекте было людно, а на улице, где жили Валя и Люська, спокойно: никто не мешал прыгать на одной ноге по асфальту, исчерченному меловыми клетками.
2
Вход в их квартиру был со двора.
Двор небольшой, тоже залитый асфальтом. Шаги в нем звучали резко, как щелчки.
С четырех сторон двора теснились окна. Вечером они светили, бывало, разным светом: оранжевым, белым, зеленым.
В войну перестали светить: затемнение. Все купили в магазине специальные шторы из черной бумаги. Но проще было совсем не зажигать свет — стояли белые ночи. Женщины сумерничали у темных открытых окон. Мерцали лица. Клочок смуглого неба над двором остывал от дневного жара.
Прежде по воскресеньям на подоконниках играли патефоны. Перебивая друг дружку, играли фокстроты и песни. В войну патефоны замолчали. Во дворе, под аркой подворотни, воцарился черный рупор радио.
Трубным голосом, слышным во всех квартирах, он читал сводки, говорил речи, пел, выкрикивал лозунги. Он выл ужасным воем, когда нужно было прятаться а подвал. И если иногда, после непрерывного говоренья, пения и воя, он ненадолго притихал — его неугомонное сердце стучало громко и тяжело.
Вот так он молчал и стучал, когда Валя и Люська вместе с матерью спеша выходили со двора в один очень жаркий день.
Дворничиха с противогазом через плечо стояла у ворот. Она спросила:
— Откуда же отправка им?