Читать интересную книгу Улица Грановского, 2 - Юрий Полухин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 64 65 66 67 68 69 70 71 72 ... 106

Может, именно в тот вечер и мелькнула у Панина мысль – желание найти материальные основы памяти, нейроны, молекулы? – нечто осязаемое, вполне реальные частицы тех, кто вот сейчас исчезает в ночном небе… Вполне могли такие мысли прийти к Панину именно в тот вечер. Не случайно же, в самом деле, после сессии ВАСХНИИЛа 1948 года генетик Панин занялся исследованием проблем памяти, а не чем-либо иным.

Но пока-то идет Панин, не оглядываясь, со спины он похож на мальчишку-беспризорника, совсем пропащего.

Наверно, хефтлинг-одиночка выглядит куда страшней, чем все они вместе в колонне, А Панин только что прожил день, полный такого одиночества – среди родных, которые не могут стать родными, – полный свободы, после запроволочного бытия столь безудержной, что даже помыслить страшно о ней, не то чтоб прикоснуться. А Панин и прикоснуться сумел, и отказаться от нее…

Тут я сказал себе: «Стоп! Мальчишка-беспризорник…

Долгов. Мой крик на него – не оттого ль едкий стыд?..»

Нет, не так-то все просто.

Это все чепуха: и стрелка спидометра на правой стороне циферблата, и скорость, которой я сам же и упивался, и то, как полз по снегу к Долгову, что-то выкрикивая небу, вдруг ставшему близким, размалеванному ржавчиной с борта самосвала… Да! Вот оно – ржавчина на блеклом небе, цвет смерти, бездонное оконце, в которое я заглянул краем глаза, и оттого-то начал глушить боль водкой и позволил себе кричать уже здесь, несколько недель спустя на человека, потерявшего память, себя потерявшего! Ну да! – именно этим я и оправдывался: дескать, заглянул за край, а значит, все позволено, все грехи отпущены загодя.

Но что ж тогда им – Панину, Ронкину, Токареву – говорить себе и как жить, если им-то не просто примерещилось то оконце, а было оно распахнуто настежь, и стояли они на смертном сквозняке не мгновенье, не час, не неделю и месяцы – годы, напролет – годы…

И никаких компромиссов с совестью, уступок низменно-плотскому, которое конечно же есть в каждом из нас… Или привыкли к этому окну настежь?

Но разве можно привыкнуть к такому?..

Тут я иное вспомнил: спор не спор, перемолвку, а точнее – рассказ Ронкина, отчего и как погибали люди в концлагере, а чем спасались. И вспомнил, насколько вживе были для него самые малейшие пустяки, как изменилось, просветлев, скуластое лицо, когда он вновь представил себе: вот сейчас – не тогда, а сейчас – их вывалили из опрокидывающихся вагонеток на станционный асфальт Зеебада, идут они, закоченевшие под дождем, в барак, сляпанный на живую нитку, а ночью им переправляют туда незнакомые люди, иных корней, иных языков, обычаев, обделенные всем, чем только можно обделить человека, – тайно передают одеяла и одежду, и еду, и слова ободрения.

И еще вспомнил я со стыдом, от которого теперь меня бросило в жар, но я уж будто бы и не казнился им, не таил, а вроде рад был ему – рад стыду? возможно ль такое? – еще вспомнил я, как назойливо выпытывал у Панина: откуда, мол, у него такой интерес к моей малозначительной персоне, внимание, не угаснувшее за долгие часы, потраченные на меня.

Какой же я глупец – и в этих вопросах своих опять выплясывал, как от примитивной печки-«буржуйки», – от себя самого, в общем-то и не подумав о собеседнике, не поняв: помогать нуждающимся в помощи, а тем более ищущим ее – давным-давно стало для Панина, прошедшего школу лагерной взаимовыручки, потребностью, такой же необходимой и вовсе не требующей объяснений, как потребность дышать, думать.

И вот когда мне наконец пришла на ум эта догадка, от которой вроде еще горше нужно было б казниться, – случилось обратное: вдруг я почувствовал себя легким и сильным и даже решился приподнять голову и чутьчуть – плечи, уперев локти в твердый матрац, взглянул в окно. Как раз вровень с ним колыхались все те же, что и в предыдущие дни, ветви сосны, но нет, стали иными они: раскачиваясь стремительно, будто бы шли вкруговую, и каждая иголочка их выплясывала в своем ритме, и всё стремительней, стремительней. А может, оттого это, что попросту кружилась у меня голова с непривычки, близь и даль ходуном ходили.

В отделенье нашем только что начался мертвый час.

Утихли голоса, стоны в палатах и скрип половиц в коридоре, стук и бряк посуды, костылей, шорканье тапочек, стоптанных вереницами сменяющих друг друга больных, а тапочки все одни, только вот путаются часто левые и правые из разных пар, потому что приходится в них ходить одноногим тоже, – все звуки отлетели, как не были. Даже ветер, качающий сосны на улице, не слышен за окном. Тишина показалась действительно «мертвой», и, может, потому безудержно захотелось немедленного действия. Но я еще не знал, что должен сделать.

Позвал шепотом:

– Федя!

Пока я читал панинские записки, Федя-говорок входил в палату и выходил, примеривался ко мне взглядом так и эдак. Даже спрашивал что-то поначалу, я отмахивался. И теперь он лежал на койке. Кажется, задремал.

Но голову поднял тут же и взглянул на меня с тревогой.

Сперва мне было нужно рассказать ему эту историю о сводных братьях, Панине и Труммере. Честно говоря, я побаивался, скажет Федя в ответ что-нибудь утлое: мол, интеллигентское чистоплюйство – остаться в лагере, а Труммер застрелился – так ему и надо.

Но Федя слушал не перебивая, боясь помешать, хотя и сквозило порой в его круглых черных глазах недоумение, но чаще – задавленная боль, даже кожа на лбу и скулах временами темнела от напряженного ожидания: куда повернет мой рассказ?.. И только когда я кончил говорить, Федя рывком поднялся на костыли, прошкандыбал по палате от койки к двери, вернулся обратно, встал, – костлявая загогулина в нижнем, широком ему белье. Воскликнул:

– Вот как бывает! – на краю смерти от своего отказаться! Я ж до сих пор о концлагерях этих ощупью знал – ну, слышал мельком. А тут эвон как! – Помолчал и, вдруг просветлев лицом, – опять будто фонарь в черепушке зажегся, – проговорил, сам радуясь своей догадке и явно желая меня успокоить: – И немец – чудак… Но вот что я скажу, Сергеич: Труммер этот, тоже и он ощупью, впотьмах пробирался, чтоб хотя бы для себя свет зажечь. И хоть не однодневка-бабочка, которая на свету гибнет, а вишь ты!.. Но все же не грохнулся со всего маху: что-то хотел и для других сделать, не только для брата: докладную его много людей прочло.

Видно, очень опрятный был в душе человек – вот что важно! Ему бы еще хоть один шажок сделать подальше.

Глядишь, и добрался бы до света, а? Но небось все у него в душе уже вскипело, потому и… Я вот тоже, если, к примеру, накричат на меня, накричат только – ну, никак не могу, враз вскипаю! А уж на что мирный человек. Правда ведь? Ты же видел?

Федя требовал подтверждения немедленного, и я кивнул ему.

– Ну вот! – уже с откровенной радостью воскликнул он. – То-то и оно! Осудить проще всего: чужая вина всегда бесспорной кажется. А Труммер твой, хоть и майор, немец, но, видно, не было у него всегдашней этой хамской замашки – быть во всем постоянно правым.

Видно, и ему хотелось – не к себе грести, а от себя отгребать…

Федя и еще что-то говорил, а я вдруг подумал, будто он и меня упрекал тем самым. Нет, не так: не упрек был в его словах, но каким-то боком относились они и ко мне, поднимая в душе что-то подспудно-доброе, осаживая мутноватую взвесь.

Но Федя-то не меня, а себя корил вслух. Он вдруг спросил не очень уверенно:

– Сергеич, хочешь, я тебе в главном своем повинюсь? Хочешь? – И хмыкнул дурашливо, отвернулся, глаза пряча. Даже шея у него стала красной. Первый раз я видел, как он смущается. Промолчал. И Федя опять проковылял на костылях по комнате, остановился посредине и, поджав поудобней забинтованную культю, проговорил решительно: – Ну так вот, слушай! Ты мою Варюху видел: немолодая и лицом неказистая, – врастопырку скулы…

– Ну что ты, Федя!..

– Нет, ты уж меня не перебивай, пожалуйста. Я же свое говорю, как я чувствую, а не то что!.. Может, мнето самому какая-нибудь Брижжит-Мурло противна даже, а Варюха кажется красивей красивых. Особенно, когда захочет приласкаться и ладошкой по лицу моему проведет, а у самой глаза такие делаются! – через край плещут, хоть ныряй в них, ох, глаза!.. Но это я только тебе так говорю, а перед ней держу себя, будто она мой должник: и в годах, и дитё у ней, а я, такой из себя весь вольный, пол-России пробежал, нигде не запнувшись, а тут уж второй год подряд ей себя дарю, – вот ведь как!.. Познакомились мы случайно: я квартирантом к ней встал, думал – до зимы, до прошлой еще. А потом – месяц, другой. И вот спервоначалу-то дочка Варина, Маша, прикипела ко мне. Ей и было-то три годочка. А я с детишками люблю цацкаться. Про зверюшек всяких рассказываю – в лесу насмотрелся. А ей – только б слушать! Так и пырскает глазенками-то. До того примкнулась: только я в дом, а она тут как тут – к моему сапогу жмется. Я ей, шуткуя, вычитываю: «Что это вы, Мария Юрьевна, ластитесь?» Отец ее, Юрка, – и не видел ее, в бегах где-то. И Машутка-то мне отвечает вдруг:

1 ... 64 65 66 67 68 69 70 71 72 ... 106
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Улица Грановского, 2 - Юрий Полухин.
Книги, аналогичгные Улица Грановского, 2 - Юрий Полухин

Оставить комментарий