кажется, он видит меня насквозь, отчётливо чувствует ложь и совершенно не настроен мне помогать.
Из отделения выхожу, как выжатый лимон. Пожалуй, больничные коридоры – ничто, по сравнению с серостью полицейского участка. И только въедливая мысль, что Ветрову сейчас ещё хуже, не даёт опустить руки.
На встречу с журналистами я приезжаю совершенно без сил. Мне даже не приходится притворяться: страшная, побитая, потерявшая интерес к событиям вокруг. Я монотонно пересказываю всё, что знаю, и как обещала, реву. Стараюсь не замечать фотовспышек и не думать, что завтра о моём позоре узнаёт весь город.
Домой я возвращаюсь под вечер. Голодная. Измождённая. Одинокая. Мне трудно смотреть на отца. Ещё сложнее с ним заговорить. Сейчас я его ненавижу! Он мог помочь мне пройти этот путь не в одиночку, быть рядом не только территориально, но и как настоящий отец. Увы, таковым он никогда и не был.
Игнорирую расспросы матери. Гоню от себя аппетитные ароматы приготовленного ею ужина и, наплевав на урчание в желудке, поднимаюсь к себе. Дверь закрываю на ключ и подпираю стулом. А потом прямо так, в несвежей толстовке Савы, ложусь на кровать. Колени прижимаю к груди, руками обнимаю подушку и тихо плачу, незаметно растворяясь в глубоком сне.
Я просыпаюсь слишком рано. На улице ещё темно, а сердце, не успев восстановиться, всё так же ноет. Но как бы я ни пыталась, снова заснуть не удаётся. Усевшись по-турецки, смотрю в пустоту. Кутаюсь в толстовку, будто в объятия Ветрова. И опять реву.
Когда за высотками на краю города появляются первые отблески зари, решаюсь спуститься. Я голодна, да и губы растрескались от дикой жажды. Не включая свет, мягкой поступью перебираю ступени и плетусь на кухню. Но когда прохожу гостиную, замечаю неяркое мерцание лампы в отцовском кабинете. Позабыв про еду, крадусь ближе. Дверь слегка приоткрыта. Не сильно. Но щёлки хватает, чтобы всё рассмотреть.
Отец сидит за дубовым столом и курит. Снова. Рядом початая бутылка с какой-то гадостью. Куча бумаг. Включённый ноутбук и не перестающий пиликать смартфон. На отце всё тот же деловой костюм, что ещё с утра пропах табаком. Несвежий. Помятый. Галстука нет. Верхние пуговицы сорочки небрежно расстёгнуты. Мне даже становиться немного жаль старика. Ему больно. Смертельно больно. Правда, не за меня. За Саву. И вроде я разделяю его боль, но где-то глубоко внутри гадкий червяк маленькими кусочками пожирает душу: за меня отец ни разу так не волновался.
Обвожу взглядом его взлохмаченные волосы, подёрнутые сединой, и вмиг постаревшее лицо, а сама никак не пойму, когда Ветров успел занять столько места в сердце моего отца. Оказывается, то всё же у старика имеется. Уже хочу отойти от двери и продолжить путешествие на кухню, как тишина спящего дома нарушается тихим голосом мамы:
– Что ты здесь делаешь, Нана?
От неожиданности вздрагиваю и отскакиваю от двери. Благо, папа ничего не слышит: так глубоко он увяз в своих мыслях. И это к лучшему. Отец терпеть не может, когда без спроса нарушают его личное пространство. А гадостей в свой адрес я сегодня услышала достаточно.
– Хотела попить, увидела свет, – сумбурно пытаюсь объяснить, почему подглядывала за отцом, но чувствую: всё не то. Да и мама не особо слушает мои банальные оправдания, с лёгким намёком на осуждение качая головой.
– Что с папой? – встревоженно озвучиваю вопрос, который не даёт покоя.
– Он просто волнуется, – тушуется мама и, подхватив меня под локоть, тянет на кухню.
– Но почему?
Ловлю на себе недоумённый взгляд.
– Мы все волнуемся за Саву. Разве нет?
– Да, конечно, – спешу с ответом. – Только ты выглядишь, как обычно. Не запираешься в ванной комнате. Не пьёшь успокоительные. Не куришь. Тогда почему папа так реагирует?
– Я тебя не понимаю, Нана.
Поправив поясок на шелковом халате цвета переспелой вишни, мама суетливо наполняет водой чайник.
– У меня в мозгах ничего не сходится, – пытаюсь помочь и непослушными руками достаю с полки пачку чая и сахарницу. – Папа сказал: родители Савы были вашими друзьями.
– Верно. Я вроде тебе уже объясняла.
– Да, но я запуталась!
Мама включает чайник, а я засыпаю заварку. Правда, от волнения слегка перебарщиваю.
– Разве не принято приезжать на похороны друзей?
– Нана, я упорно тебя не понимаю.
– Ваши лучшие друзья погибли, а вы не приехали с ними проститься, ни разу не были на их могилах. Иначе как объяснить вашу уверенность в смерти Савы?
– Лучшие? – улыбается мама. – Я бы так не сказала. Марина и Дима всегда были нам просто хорошими знакомыми, не более того. С отцом Савы Игорь одно время вел совместный бизнес. Но, насколько мне известно, общие интересы наших семей развеялись задолго до пожара.
– Просто знакомые?
– Что тебя удивляет? – мама садится к столу и, перекинув ногу на ногу, вопросительно хлопает глазами.
– Вы такие сердобольные у меня!
Я никак не могу понять: то ли мать действительно ничего не видит, то ли меня считает дурой. Детей «просто знакомых» никто и никогда не побежит усыновлять. За них ни у кого от волнения не сносит крышу! Тем более у таких, как мой отец.
– Нана! – огрызается мать и строго на меня смотрит. Губы поджаты. Глаза горят праведным гневом. Ну конечно, в этом доме говорить правду в лицо – недопустимая роскошь. Меня тошнит от родительского лицемерия.
Чтобы не наломать ещё больше дров, отвожу взгляд и тянусь за ложками. Вот только эмоции сдерживать ещё толком не научилась.
– Вам было плевать на родителей Савы, да и на его судьбу тоже, – с грохотом ложки валятся из рук. Наклоняюсь, чтобы их поднять и наконец обличить свои перепутанные мысли в слова. – Настолько плевать, что вы даже на похороны не приехали. Зато сейчас в голос стараетесь меня убедить, что не могли пройти мимо Ветрова в детском доме. К чему эта пафосная ложь? Вам всегда была безразлична судьба парня. Что изменилось? Почему Сава вам вдруг перестал быть чужим?
– Нана, ты выдумываешь проблему там, где её нет, – как ни в чём не бывало, мама пожимает плечами. Вот только её острые ноготки