Changeons en notre raiel leurs plus antiques fleurs,
Pour peindre notre idee empruntons leurs couleurs;
Allumons nos flambeaux a leurs feux poetiques,
Sur des pensees noiweaux faisons des vers antiques [175] .
Но известно, что Пушкин, во избежание недоразумений, судил о роде произведения по одной форме его, хотя это, как видим, не было верным средством избавиться от ошибок. Впрочем, недосмотр еще маловажен в сравнении с запутанностию тогдашних суждений о романтизме. Мы уже видели несколько примеров тому, и увеличивать число их нет надобности. Были и у нас критики, не уступавшие французским; трагик Озеров, например, причислялся некоторыми из них к романтикам за изображение томлений страсти и любви. Suum cuique! [176]
В 1827 году вышла драма г-на В. Олина под заглавием «Корсар, драма в 3-х действиях с хором, романсами и двумя песнями: турецкою и аравийскою, заимствованная из английской поэмы лорда Байрона под названием «The Corsair». Пушкин, по обыкновению, написал о драме свою заметку. Она особенно важна тем, что выражает уже ясный взгляд на Байрона и спокойное, твердое обсуждение образца, влияние которого было в 1837 году совсем побеждено.
«Ни одно из произведений лорда Байрона не сделало в Англии такого сильного впечатления, как его поэма «Корсар», несмотря на то что она достоинством уступает многим другим: «Гяуру» в пламенном изображении страстей, «Осаде Коринфа», «Шильонскому узнику» в трогательном развитии сердца человеческого, «Паризине» в трагической силе, «Чайльд-Гарольду» в глубокомыслии и высоте парения лирического, и в удивительном шекспировском разнообразии – «Д[он] Жуану». «Корсар» неимоверным своим успехом был обязан характеру главного лица, таинственно напоминающего нам человека, коего роковая воля правила тогда одной частью Европы, угрожая другой. По крайней мере английские критики предполагают в Байроне сие намерение, но вероятно, что поэт и здесь вывел на сцену лицо, являющееся во всех его созданиях и которое наконец принял он сам на себя в «Ч[айльд-]Гарольде». Как бы то ни было, поэт никогда не изъяснил своего намерения: сближение с Наполеоном нравилось его самолюбию!
Байрон мало заботился о планах своих произведений или даже вовсе не думал о них. Несколько сцен, слабо между собою связанных, было ему достаточно для бездны мыслей, чувств и картин. Что же мы подумаем о писателе, который из поэмы «Корсар» выбирает один только план, достойный нелепой повести, и по сему детскому плану составляет длинную трагедию, заменив очаровательную и глубокую поэзию Байрона прозой надутой и уродливой, достойной наших несчастных подражателей покойному Коцебу? Спрашивается: что же в Байроновой поэме его поразило? Неужели план? О Miratores! [177] »
Весьма любопытна, в отношении здравого практического смысла, заметка Пушкина о толках, возбужденных требованиями народности, показавшимися у нас вместе с понятием о романтизме. Вопрос еще был темен. Вот что говорил Пушкин:
«С некоторого времени у нас вошло в обыкновение говорить о народности, жаловаться на отсутствие народности; но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.
Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории [178] . Другие видят народность в словах, оборотах, выражениях, т. е. радуются тому, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения [179] .
Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками: для других оно или не существует, или даже может показаться пороком. Ученый немец негодует на учтивость героев Расина; француз смеется, видя в Кальдероне – Корио[ла]на, вызывающего на дуэль своего противника, и проч. Все это, однако ж, носит печать народности. Есть образ мыслей и чувствований; есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу. Климат, образ жизни, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается и в поэзии. В России…»
Пушкин не докончил своей заметки, но легко видеть, что народность он полагал естественным, природным качеством всякого истинно замечательного писателя. Только посредственный талант или выбравший ложную почву деятельности не народен, потому что заимствует или подделывает свой взгляд, чувство, язык. Сам Пушкин был, именно в этом смысле, народен без сознания, оставаясь народным и в то время, как переносился в Испанию, в рыцарский замок и проч. В дальнейшем развитии своей мысли он говорит, что Шекспир народен в «Отелло» и «Гамлете»; Вега и Кальдерон во всех частях света, где действуют их герои; Ариост в описании китайских своих красавиц; но мысль эта передана им так коротко и неразборчиво, что здесь выражена ее сущность, а собственных слов автора невозможно было выписать без лишних и непозволительных прибавок.
Постоянное изучение отечественной словесности и внимание к живому, современному вопросу о романтизме, под которым он подразумевал, как уже мы знаем, весьма многое, чего в нем не могло заключаться, приводило его не раз к мысли изложить свой взгляд и понятие об этих предметах подробно. Свидетелями несостоявшегося намерения остаются многочисленные разрозненные заметки, предуготовительные объяснения, отдельные мысли. Постараемся собрать все эти материалы, затерянные доселе в массе его бумаг, и сообщить некоторую целость, некоторое единство труду, хотя отрывочному, разбитому на множество неровных частей, но постоянному и, как видно, сильно занимавшему его ум.
Прежде всего должен следовать отрывок, в котором Пушкин говорит о скудости светской литературы в древнем нашем отечестве. Литературу летописей, юридические памятники, тогда еще не собранные попечениями правительства в таком изобилии, и высокое развитие литературы духовной он отстраняет из рассуждения. Вот слова его:
1) «Долго Россия оставалась чуждою Европе. Великая эпоха Возрождения не имела на нее никакого влияния, рыцарство не одушевило чистыми восторгами, и благодетельное потрясение, произведенное крестовыми походами, не отозвалось в нравах. Но России определено было высокое предназначение… Ее необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы. Варвары, не осмелясь оставить у себя в тылу порабощенную Русь, возвратились на степи своего Востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией, а не Польшей, как еще недавно утверждали европейские журналы; но Европа, в отношении России, всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна. Духовенство, пощаженное удивительной сметливостию татар, одно в течение двух мрачных столетий питало искру образованности. В безмолвии монастырей иноки вели свою беспрерывную летопись; архиереи в посланиях своих беседовали с князьями и боярами, утешая сердца в тяжкие времена искушений и безнадежности. Татаре не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля. Несколько сказок и песен, беспрестанно поновляемых изустным преданием, сохранили драгоценные, полуизглаженные черты народности, и «Слово о полку Игореве» возвышается уединенным памятником в пустыне нашей словесности».(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});