в отличницы и докажу, что я не хуже Лены Костиной, которую по-прежнему ставили всем в пример. А, по-моему, это совершенно не нужно доказывать. Все и так знают, что я не глупее Лены Костиной, и ум тут совершенно ни при чем, а просто Лена Костина старательнее меня и многих других и, очевидно, способнее к наукам.
Конформизм мамы и ее стремление к социально правильному, одобряемому поведению заставляет воспринимать ее как воплощение здравого смысла мира «нестранных», нормальных взрослых. И Олю мать хотела бы видеть «другой», «правильной» девочкой:
Я ответила так резко, что мама посмотрела на меня и сказала <…> «Очень ты все-таки тяжелый человек. Любую радость можешь испортить. Другая девочка не так бы обрадовалась таким часам» (курсив мой. — И. С.).
Про Олины стихи мама недоверчиво спрашивает: «Неужели ты сама придумала?»
Оле легче идентифицировать себя с отчимом, чем с матерью:
Я все-таки больше похожа на папу, чем на маму. Хотя он мне не родной отец. Но дело не в этом. Дело в том, что, как ни странно, с папой мне легче разговаривать, чем с мамой. А сегодня я еще раз убедилась: он мне как-то ближе и понятнее.
Но социум, в котором девочка взрослеет, внушает ей, что истинное предназначение женщины — быть украшением и помощницей мужчины. В одной из последних сцен романа Оля едет в троллейбусе и слышит, как женщина
в шубке из искусственного каракуля сказала смешливому дяденьке, который сидел с ней рядом: «Посмотри, какая хорошенькая девочка». Я оглянулась на Лену. Но они смотрели не на нее. Они смотрели на меня. Лена была сзади них, и они ее просто не видели. Я подумала, что о Лене эта тетя не сказала бы «хорошенькая». Она бы сказала «какая красивая девочка». Но все равно я покраснела, и мне было приятно.
Стать из хорошенькой девочки красивой женщиной и найти мужчину, похожего на папу, которого можно верно и преданно любить и поддерживать, как это делает мама, — этот путь Оле не слишком интересен (хотя она не отказывает ему в определенной приятности). Но все остальные многообразные возможности самореализации описаны в романе как принадлежность мужского мира. В этом смысле особенно выразительна сцена охоты, на которую отчим берет Олю. Она проводит день в мужской компании: сидит в засаде, стреляет, разделяет с взрослыми мужчинами радости совместной добычи и совместной трапезы — то есть проходит своеобразный обряд посвящения — но посвящения в кого? Этот вопрос оставлен без ответа. Завершает эпизод охоты такой Олин комментарий: «Мама права, что девочке нехорошо ходить без носового платка». Вероятно, это надо понимать так, что мысль о необходимости иметь при себе носовой платок — единственный значимый опыт, приобретенный на охоте девочкой, а остальное имело бы смысл, если бы Оля была мальчиком.
Роман ясно обнаруживает базовое противоречие советской женственности. Официальная идеология (школа и пионерия/комсомолия) внедряет в сознание девочки постулаты гендерного равенства и неограниченных возможностей выбора, но одновременно большинство фоновых повседневных практик и расхожих представлений — глубоко патриархатны и пронизаны убеждением, что женщина может быть счастлива только на проторенных путях реализации традиционных стандартов женственности. То есть надо выбирать: быть счастливой или быть странной девочкой/женщиной, но зато реализовать себя.
Современная гендерная социология обозначает эту ситуацию термином «полоролевой конфликт»[779]. Социолог Катерина Губа, проанализировав советский популярный дискурс о женской социализации на примере книг из серии «Для вас, девочки», которые служили руководствами по формированию правильной женственности, показала, что хотя в таких пособиях декларируется необходимость совмещения профессиональной деятельности с домашней работой и материнством, безусловный приоритет отдается последним. Роль хозяйки, матери, помощницы мужчины безусловно подается как первичная, и, кроме умения вести дом, главным достоинством женщины объявляется ее привлекательность — естественная красота и скромность[780].
Роман В. Киселева не только демонстрирует этот полоролевой конфликт советского времени, но и, как любой литературный текст, выступает в роли агента культурного фреймирования, то есть является частью таких структур, которые формируют гендерно маркированные культурные представления[781]. Но роль данного конкретного текста очень противоречива: можно сказать, что роман участвует как в поддержании существующих патриархатных гендерных верований, так и в проблематизации последних.
Оля Алексеева не хотела бы во всем повторить свою маму, но для другой модели женственности, которая позволила бы ей чувствовать себя успешной женщиной, у нее нет образцов. Это место «пусто», незаполненно. И роман обнажает проблему этого зияющего отсутствия. Предположение, что моделей женственности может быть много, что выбор себя не в качестве второго издания матери не свидетельствует о стигматизации, о гендерной неудаче, не акцентировано в романе Киселева, как и в большинстве других текстов этого времени. Но потенциально такая возможность заложена в самом типе главной героини, что и является одной из причин любви к этому тексту «странных» девочек СССР, а имя им — легион.
Куда исчезли бабушки?
Образ пожилой женщины в классической и современной русской литературе[782]
Прочитавши такое, думаешь — а черт его знает, может, и впрямь на бабушках держится русская культура (да, собственно, — жизнь, которая время от времени выдавливает из себя скупую слезу культуры). Сразу вспоминаются многочисленные литературные старушки — от Арины Родионовны до горьковской бабушки, от солженицынской Матрены до распутинских старух.
А. Агеев[783]
…Babushkas — это русицизм, вошедший в языки в одном ряду с pogrom, sputnik, bortsh etc. Он входит, например, в курс МГУ «Русский для иностранцев» <…>, а жюри Роттердамского кинофестиваля наградило режиссера Хржановского «за радикализм в изображении женщин… традиционных русских babushkas», так записано в решении. Явление, как и слово, непереводимое[784], —
пишет в своем эссе в журнале «Русская жизнь» Е. Долгинова. Непереводимость этого слова (словообраза) связывается с уникальностью некоего
женского типажа, сочетающего многослойную бесформенность и невероятную подвижность, <…> приютскую кротость и трамвайную склочность, внешнюю беззащитность и бытовое всемогущество. Громоздкая и юркая babushka, этот универсальный коленно-локтевой вездеход, порождена нуждой и климатом — для пробега на морозе, для otchered’ и для слезы в кабинете, для митинга, для грандиозного труда физического выживания, каковой был и остается главным занятием большей части российских стариков[785].
Этот тип бабушки (бабушки в платочках, бабушки из очереди, бабушки на лавочках) — тип маргинализированной русской женской старости — смешной и жалкой, мелодраматической и анекдотической.
Но на статус «непереводимости» претендует и другой тип русской бабушки. В 2002 году Министерство