Автор-повествователь рассказов о босяках действительно делит со своими героями все жизненные удары и приключения. Что гораздо больше – он испытывает тягу к этому образу существования, к жизни, «выведенной из своего обычного хода».[357] «От скуки жизни» (4, 29), «почувствовав себя не на своем месте среди интеллигенции» (1, 538), отправился он в странствие по Руси. Еще до того, как биография Горького стала известна читающей публике, отождествление автора с героями стало общим местом в критике. Горький заворожил своей судьбой, вызывающей смелостью заявлений, грубой броскостью красок, его герои сразу отодвинули героев других писателей. И масса читателей не заметила или не придала значения образу автора, вырастающему из этих рассказов: в нем за чертами сильного, прямого ниспровергателя скрывалась душа человека смятенного и разрываемого противоречиями.
Эта противоречивость составляющих разлита по всему тексту раннего Горького. Тяга к культуре – и явная антипатия к носительнице культуры, интеллигенции. Идущее от традиций русского гуманизма отношение к «падшим», к труженикам – и культ «сверхчеловека» и презрение к слабым в духе новейших антигуманистических теорий. Интерес к массе – и любование личностями, презирающими массы. Босяки влекут его анархическим отвержением обыденного существования, они для него – «учителя жизни» (1, 376). Но гораздо чаще автор-повествователь испытывает к ним по сути противоположное отношение: чуждость или даже страх.
Особенно это чувствуется, например, в таких рассказах, как «На соли» – сами босяки говорят в нем рассказчику Максиму, объекту их издевательств: «Какая ты нам пара? <…> ты так себе привалился… слегка… <…> Ну, значит, и отваливай!» (1, 200). В «Моем спутнике» повествователь замечает о князе-босяке Шакро: «рядом со мной лежал человек-стихия»; но тут же о Шакро говорится как о спутнике «чуждом» (1, 145, 146). Позже, в 20-е годы, в письме к К. Чуковскому Горький скажет о герое этого рассказа: «Князь Шакро – мой, ваш, наш спутник, я не аполог его, а враг».[358]
Именно так: не аполог его, а враг, – будет сказано автором о своем отношении к одному из самых характерных образов его «босяцких» рассказов. Рядом с героями ранних горьковских произведений находится, наблюдая их, порой любуясь ими, чаще же испытывая по отношению к ним смятение или прямое отвращение, чуждый им повествователь. Но эти черты сложности и противоречивости автора горьковского мира, сближавшие его с великими предшественниками в русской литературе и отделявшие от современников-натуралистов, были заслонены для многих читателей и критиков образами созданных им героев.
Лишь наиболее чуткие читатели – среди них Александр Блок – увидели, что за поверхностью произведений Горького прячутся «громадная тоска», «душевная мука».[359] Говоря же о шедших вслед Горькому писателях-«знаньевцах» (Скиталец, Серафимович, Телешов, Айзман и др.), об «этих малых», Блок, признав в них благородство стремлений, «первозданность» и «непочатые силы», заметит в 1907 году: «Но теперь они еще не черпнули ни одного ковша из этого бездонного и прекрасного колодца противоречий, который называется жизнью и искусством».[360]
О противоречиях говорил и внимательный читатель раннего Горького Чехов. Сразу признав в Горьком «талант несомненный и притом настоящий, большой талант» (П 7, 351), он, говоря о первой горьковской пьесе «Мещане», скажет о консерватизме ее формы, о том, что новых, оригинальных героев драматург заставляет «петь новые песни по нотам, имеющим подержанный вид» (П 10, 95).
Автор «Чайки» и «Трех сестер» увидит консерватизм Горького в принципе расстановки действующих лиц пьесы, в которой рабочий Нил противопоставлен всем остальным персонажам. «Центральная фигура пьесы – Нил, сильно сделан, чрезвычайно интересен! <…> Только не противополагайте его Петру и Татьяне, пусть он сам по себе, а они сами по себе, все чудесные, превосходные люди, независимо друг от друга. Когда Нил старается казаться выше Петра и Татьяны и говорит про себя, что он молодец, то пропадает элемент, столь присущий нашему рабочему порядочному человеку, элемент скромности» (П 10, 96).[361]
Речь шла, конечно, не о наделении всех персонажей одинаково «положительными» чертами в житейском смысле слова, а о перенесении центра тяжести в драме. Герой, противостоящий негероям, – так было в романах и драмах Потапенко. Сводить основу драматургического конфликта к «противоположению» одних персонажей другим – это, в глазах Чехова, признак литературного консерватизма. (Горький-драматург уже в следующей пьесе, «На дне», откажется от «героецентристской» модели. В прозе же он сделает это, лишь пройдя через опыт «Фомы Гордеева» и «Матери»).
Один из литературных учителей Горького В. Г. Короленко дал на рубеже веков свой пример трактовки проблемы героя.
Короленко остро осознал специфическую проблему литературы конца столетия: необходимость и неизбежность смены героев в эпоху крушения народнических теорий. Он высоко оценил то, что несло с собой творчество Чехова: не просто нового героя, пришедшего на смену прежним, а смену авторских принципов изображения человека и мира. Но для себя (как и для литературы в целом) он считал необходимым все-таки поиски нового героя жизни («настоящего» героя взамен «ненастоящих» в произведениях предшественников[362]) для перенесения его в литературу.
Неизменный интерес Короленко к проявлениям героического, яркая незаурядность многих его персонажей, небоязнь прибегнуть к условной, порой аллегорической форме заставляли многих читателей видеть в нем писателя-романтика. Но зачисление Короленко по ведомству романтизма еще мало что проясняет в своеобразии его писательской манеры.
В 1901 году Короленко пишет рассказ «Мороз», переносящий на берега Лены. И жизнь, и гибель ссыльного поляка Игнатовича, ушедшего в лютый мороз в тайгу спасать человека, необыкновенно последовательны; сам он – цельная во всем натура героя-романтика. Героический романтизм как норма жизненного поведения знает лишь крайности обожествления либо ненависти. Полутона, переходы для него чужды и презренны; в реальной жизни Игнатович «был непрактичен и беспомощен, как ребенок… Никогда он не умел найти дорогу». Сталкиваясь в действительности с чем-то, что расходится с его представлениями, он может пойти на подвиг, а может впасть в ошибку, уйти в никуда, в ложном направлении.
О гибели таких, как Игнатович, можно только скорбеть. Но Короленко не останавливается на поэтизации альтруистического порыва; героический романтизм соотносится им с реальной, непоэтической жизнью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});