Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Одиночество, – говорил другой голос. – Святое, или не святое – но одиночество». Он засыпал.
XIДовольно долго после встречи с Антоном осенью Машура считала, что ее сердечные дела прочны. Антон был так кроток, предан, такое обожание выдавали его небольшие глаза, какое бывает у людей самолюбивых и уединенных. И Машуре с ним казалось легко. «Этот не выдаст, – думала она. – Весь, действительно, мой». Она улыбалась. Но незаметно – в сердце оставалась царапина – недоговоренное слово, мысль невысказанная.
Раз в разговоре, при ней, Наталья Григорьевна назвала одного знакомого, служившего в банке:
– Отличный человек. Типа, знаете ли, семьянина, абсолютного мужа.
Она даже засмеялась, довольная, что нашла слово.
– Именно, это абсолютный муж.
Хотя к Антону эти слова не относились, все же Машуре, почему-то, были неприятны. «Какие глупости, – говорила она себе. – Разве Антон в чем-нибудь похож на этого банковского чиновника? Абсолютный муж!» Но и самой ей казалось странным, что об Антоне она мало думает. Когда он приходит, это приятно, даже ей скучно, если его нет. Все же… Не совсем то.
Однажды, возвращаясь с ним по переулку, морозной ночью, Машура вдруг спросила:
– Это какая звезда?
Антон поднял голову, посмотрел, ответил:
– Не знаю.
– Да, ты не любишь…
Машура не договорила, но почему-то смутилась, ей стало даже немного неприятно. Антон тоже почувствовал это.
– Не все ли равно, как называется эта, или та звезда? – сказал он недовольно. – Кому от этого польза?
«Не польза, а хочу, чтобы знал», – подумала Машура, но ничего не сказала. А час спустя, раздеваясь и ложась спать, с улыбкой и каким-то острым трепетом вспомнила ту ночь, под Звенигородом, когда они стояли с Христофоровым в парке, у калитки, и рассматривали звезду Бегу. «Почему он назвал ее тогда своей звездой? Так ведь и не сказал. Ах, странный человек Алексей Петрович!»
Через несколько дней, незадолго до Рождества, Машура медленно шла утром к Знаменке. Из Александровского училища шеренгой выходили юнкера с папками, строились, зябко подрагивая ногами, собираясь в Дорогомилово, на съемку. Машура обогнула угол каменного их здания, и мимо Знаменской церкви, глядевшей в окна мерзнущих юнкеров, направилась в переулок. Было тихо, слегка туманно. Галки орали на деревьях. Со двора училища свозили снег; медленно брел старенький артиллерийский генерал, подняв воротник, шмурыгая закованными калошами. Машура взяла налево в ворота, к роскошному особняку, где за зеркальными стеклами жили картины. Ей казалось, что этот день как-то особенно чист и мил, что он таит то нежно интересное, что и есть прелесть жизни. И она с сочувствием смотрела на галок, на запушенные снегом деревья, на проезжавшего рысцой московского извозчика в синем кафтане с красным кушаком.
Теплом, светом пахнуло на нее в вестибюле, где раздевались какие-то барышни. Сверху спускался молодой человек в блузе, с длинными волосами a la[56] Теофиль Готье, с курчавой бородкой: вне сомнения, будущий Ван Гог.
По залам бродили посетители трех сортов: снова художники, снова барышни, и скромные стада экскурсантов, покорно внимавших объяснениям. Машура ходила довольно долго. Ей нравилось, что она одна, вне давления вкусов; она внимательно рассматривала туманно-дымный Лондон, ярко-цветного Матисса, от которого гостиная становится светлей, желтую пестроту Ван Гога, примитив Гогена. В одном углу, перед арлекином Сезанна, седой старик в пенсне, с московским выговором, говорил группе окружавших:
– Сезанн-с, это после всего прочего, как например, господина Моне, все равно, что после сахара а-ржаной хлебец-с…
Тут Машура вдруг почувствовала, что краснеет: к ней подходил Христофоров, слегка покручивая ус. Он тоже покраснел, неизвестно почему. Машуре стало на себя досадно. «Да что он мне, правда?» Она холодно подала ему руку.
– А я, – сказал он смущенно, – все собираюсь к вам зайти.
– Разве это так трудно? – сказала Машура. Что-то кольнуло ей в сердце. Почти неприятно было, что его встретила – или казалось, что неприятно.
– Меня стесняет, что у вас всегда народ, гости…
«Вы предпочитаете tete a tete, как в Звенигороде, – подумала Машура. – Чтобы загадочно смотреть и вздыхать!»
Пройдя еще две залы, попали они в комнату Пикассо, сплошь занятую его картинами, где из ромбов и треугольников слагались лица, туловища, группы.
Старик – предводитель экскурсантов, снял пенсне и, помахивая им, говорил:
– Моя последняя любовь, да, Пикассо-с… Когда его в Париже мне показывали, так я думал – или все с ума сошли, или я одурел. Так глаза и рвет, как ножичком чикает-с. Или по битому стеклу босиком гуляешь…
Экскурсанты весело загудели. Старик, видимо не впервые говоривший это, и знавший свои эффекты, выждал и продолжал:
– Но теперь-с, ничего-с… Даже напротив, мне после битого стекла все мармеладом остальное кажется… Так что и этот портретец, – он указал на груду набегавших друг на друга треугольников, от которых, правда, рябило в глазах, – этот портретец я считаю почище Монны Лизы-с, знаменитого Леонардо.
– А правда, – спросил кто-то неуверенно, – что Пикассо этот сошел с ума?
Машура вздохнула.
– Может быть, я ничего не понимаю, – сказала она Христофорову, – но от этих штук у меня болит голова.
– Пойдемте, – сказал Христофоров, – тут очень душно.
Его голубые, обычно ясные глаза, правда, казались сейчас утомленными.
Спустившись, выйдя на улицу, Христофоров вздохнул.
– Нет, не принимаю я Пикассо. Бог с ним. Вот этот серенький день, снег, Москву, церковь Знамения – принимаю, люблю, а треугольники – Бог с ними.
Он глядел на Машуру открыто. Почти восторг светился теперь в его глазах.
– Я вас принимаю и люблю, – вдруг сказал он.
Это вышло так неожиданно, что Машура засмеялась.
– Это почему ж?
Они остановились на тротуаре Знаменского переулка.
– Вас потому, – сказал он просто и убежденно, – что вы лучше, еще лучше Москвы, и церкви Знамения. Вы очень хороши, – повторил он еще убедительнее, и взял ее за руку так ясно, будто бесспорно она ему принадлежала.
Машура смутилась и смеялась. Но ее холодность вся сбежала. Она не знала что сказать.
– Ну, идем… Ну, эта церковь, и объяснения на улице… Я прямо не знаю… Вы какой странный, Алексей Петрович.
На углу Поварской и Арбата, прощаясь с ней, он поцеловал ей руку и сказал, глядя голубыми глазами:
– Отчего вы ко мне никогда не зайдете? Мне иногда кажется, что вы на меня сердитесь… Но, право, не за что. Кому-кому, – прибавил он, – но не вам.
Машура кивнула приветливо и сказала, что зайдет.
Она шла по Поварской, слегка шмурыгая ботиками. Что-то веселое и острое овладело ею. «Ну, каков, Алексей Петрович! Вы очень хороши, лучше Москвы и церкви Знамения!» Она улыбнулась.
Дома все было, как обычно. В зале стояла елка, которую Наталья Григорьевна готовила ко второму дню Рождества, для детей и взрослых. Пахло свежей хвоей, серебряные рыбки болтались на ветвях. Машура поднялась к себе наверх. В комнатах ее тепло, светло и чисто, все на своих местах, уютно и культурно. Она молода, все интересно, неплохо… Машура села в кресло, заложила руки за голову, потянулась. В глазах прошли цветные круги. Ах, все бы хорошо, отлично, если б… Господи, что же это такое? А? Стало жутко почему-то, даже страшно. «Что же, я врала Антону? Ну, зачем, зачем…» Острое чувство тревоги и тоски наполнило ее. «Почему все так выходит? разве я…» Все смешалось в ней, то ясное, утреннее ушло и сменилось сумбуром. Кто такой Христофоров? Как он к ней относится? Что значат его отрывочные, то восторженные, то непонятные слова? Может быть, все это – одна игра? И как же с Антоном? На нее нашли сомнения, колебания. Она расстроилась. Даже слезы выступили на глазах.
Завтракала она хмурая, в сумерках села к роялю, разбирая вещицу Скрябина, которую слышала в концерте. Но там было одно, здесь же выходило по-другому.
Пришел Антон. Слегка сутулясь, как обычно, он подал ей холодную от мороза руку и сказал:
– Это Шрпен? Помню, слышал. Только ты замедляешь темп.
– Вовсе не Шопен, – сухо ответила Машура.
«Он уверен, что все знает, и музыку, и искусство, – подумала она недружелюбно, – удивительное самомнение!»
– Да, значит, я ошибся, – сказал Антон, покраснев, – во всяком случае, темп ты чрезмерно замедляешь.
Машура взглянула на него.
– Я просто плохо читаю ноты.
Он ничего не ответил, но чувствовалось, что остался недоволен.
– Я была нынче в галерее, – сказала Машура, кончив и обернувшись к нему.
– Не знал. Я бы тоже пошел. Отчего ты мне не сказала?
– Просто, встала утром и решила, что пойду.
В пять часов они пили чай одни – Наталья Григорьевна уезжала в комитет детских приютов, где работала. Отрезая себе кусок soupe anglaise[57] Антон сказал, что, по его мнению, все эти кубисты, футуристы, Пикассо – просто чепуха, и смотреть их ходят те, кому нечего делать. Машура возразила, что Пикассо вовсе не чепуха, что в галерею ходит много художников и понимающих в искусстве. Например, там встретила она Христофорова.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза