Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаила растолкал возвратившийся Калина. Калина уже увидел изуродованную усадьбу – будто загнанный под Пелино поле Ящер выбрался все же на землю и одним огненным укусом вырвал угол дома, разбросав вокруг обгорелую щепу и угли.
– Где Нифонт? – быстро спросил Калина. – Ушел?..
Борода его встала дыбом, но ласково, чтобы не пугать Аннушку, Калина сказал:
– Светлая ты голова, Мишка, да пустая... Он же в городище пошел – воров учить! А его там дрекольем встретят – и в прорубь! Собирайся, пока я Няту запрягаю, да топор бери... А ты, девонька, – он погладил девочку по русой головке, – побудь до вечера одна, покуда мы с тятькой съездим... Я вон тебе в торбе гостинец привез.
К низкому полудню тусклого и сырого апреля Нята домчал сани до Чердыни. Городище расползлось по горе, как куча грязи, все бурое от снега, что за долгую зиму напитался помоями, мочой и навозом. Ворота были открыты и пусты. На майдане яростно и злобно орал и топтался народ, мелькали над головами палки. Нята уверенно, как и должно княжескому коню, врезался в толпу. Пермяки, оглядываясь, видели Михаила и Калину с топорами, бросали колья, отбегали в сторону.
Нифонт лежал в каше из снега, крови и грязи. Казалось, он был мертв, но едва его подхватили, он дернулся, высвобождая сжатую в кулак руку.
– Скажи ему, Калын, скажи, Михан, – крикнул кто-то из пермяков, – пусть не трогает Пелино поле! Этот раз сильно били – другой раз совсем убьем!..
Калина, взбесившись, поднял обломок оглобли и побежал на кричавшего. Он замахнулся и заорал:
– Нифонт, как Кудым-Ош, вам хлеб несет, а вы, как псы, на него!..
Пермяки кинулись врассыпную. Калина швырнул жердь им вслед.
– Убьем Нифонта!.. Тебя, Калын, убьем!.. И тебя, Михан, трус, убьем!.. Всех вас, роччиз, убьем!.. – издалека, из-за угла керку вопил еще кто-то, но Калина уже остывал, повернул к саням, где лежал и хрипел, брызгаясь кровью, Нифонт.
Когда большого и шумного Калины в доме не было, горница казалась пустой. Нифонт на лавке у печи не шевелился, не говорил. Молчал Михаил. Тихо играла в углу Аннушка – тряпочками, резными чурками, берестяными куколками. Она была девочка тихая и незаметная, смеялась редко и беззвучно. Худенькая, беленькая, как ромашка, она словно бы истаивала светом, вот-вот миг – и останется только лучик. Михаил боялся лишний раз притронуться к ней, не умел ни поговорить с ней, ни приласкать, только смотрел, и что-то в душе его словно корчилось от боли, от нежности. Ему казалось, что вся она целиком состоит из его любви, из ее последнего, самого чистого ручейка, который был когда-то большой, сильной, доверчивой рекой. Аннушка была для Михаила последней проталиной любви к людям – маленькой, словно от дыхания на заиндевевшем окошке.
И не раз Михаил ловил Нифонта на том, что тот теми же глазами, не двигаясь, смотрит на склоненную к игрушкам белую голову девочки. Как отмороженные, бледнели скулы и нос, а глаза словно погружались в какую-то темную, бездонную глубину.
Как-то раз утром Нифонт о чем-то долго шептался с Калиной, а потом Калина исчез на весь день и вернулся, ухмыляющийся, только в сумерках. Нифонт с трудом сел на своей скамье, пряча руки под шкурой, которой укрывался, и подозвал к себе девочку. Аннушка робко подошла, оглядываясь на отца. Нифонт вынул из-под шкуры и протянул ей огромные ладони, в горсти которых сидел маленький, взъерошенный котенок.
Девочка замерла, не веря такому чуду. Потом осторожно взяла котенка из рук, прижала к себе и бросилась к отцу.
– Тятя!.. Тятя!.. – не находя слов, шептала она.
– Спроси у дяди Нифонта, как его зовут, – велел Михаил, поворачивая дочку за плечики лицом к Нифонту.
– Самогуд, – довольно проворчал Нифонт и улегся, глядя в потолок.
С этого времени Аннушка играла только с котенком, и теперь чаще слышался ее смех, а иногда, баюкая, она тоненько пела ему песенку из сказки, некогда насквозь пронзившую сердце князя:
– Котик-братик, котик-братик, несет меня лиса за синие леса...
Девочка перестала бояться Нифонта, подходила к нему, даже односложно отвечала ему на негромкие вопросы, хотя и застенчиво отворачивалась. Она сама кормила своего «братика» и спускалась по лестнице в ледник, пока Михаил светил ей лучиной, а там, обеими ручонками поднимая тяжелый топор, откалывала ледяные кусочки от огромных жерновов мороженого молока. Да и Нифонт начал оживать, словно поднимался со дна омута к солнцу.
А на Чердынь, на Колву, на Пелино поле неотвратимо надвигалась весна, словно грозовая туча. Яркие и резкие, четкие и плоские краски зимы потускнели, смягчились, набухли водой, обрели глубину и тяжесть. Оголился лес, потемнел лед, осели сугробы. Небо, поначалу затянутое низкими сизыми облаками, очистилось: теплый ветер, раздвигая окоемы, сметал тучи в громадные стога, и за ними застенчиво засветилась еще блеклая высота. Во дворе Нифонтовой усадьбы вытаивали брошенные вещи: оброненные поленья, потерянный ковшик, сломанный санный полоз, рукавица. На крыше проступил черный и жесткий хребет охлупня, а на коньке повисла длинная сосулька.
Теперь Михаил часто выходил на крыльцо, не закрывая за собою двери в сени, брал Аннушку, сидел на ступеньках, сняв шапку, словно бы голова его по весне тоже вытаяла, как пень. И Нифонт ожил, разом поднялся с лавки, с новой страстью набросился на дела.
Пермяки, похоже, отступились от Пелина поля. Но как-то ночью Нифонт растолкал Михаила и Калину – на поле что-то происходило. Сквозь тусклый пузырь окошка издалека светила красная точка. Это на поле горел костер.
– Спите, – глянув в окно, недовольно проворчал Калина. – Это пермяки камлают. Не тронут они нас, знаю. Они наверное, тебя, Нифонт, проклинают. Спи.
Днем они отправились на поле взглянуть, чего там сотворили камлавшие. Михаил нес на руках дочку, шагая последним и глубоко проваливаясь в рыхлый, мокрый истоптанный снег.
Посреди поля лежал здоровенный валун – как пермяки его притащили?.. Рядом было протаявшее почти до земли кострище с черными головнями. Вокруг на снегу валялись разбросанные рыбьи хвосты. Калина поднял один, повертел в пальцах, бросил и весело сказал:
– А ведь и вправду прокляли, собаки.
Михаил поставил дочку на валун. Нифонт задумчиво и угрюмо оглядывался.
– Ну и черт с ними, – с досадой сказал он. – Не анафема же, не отлучение... Я православный. Чего мне их проклятье?.. – он помолчал и добавил: – Много я по пермским чащобам шастал, в Адово озеро нырял – и не видел никаких ихних страшилищ или богов. Одни болваны пусторылые... И Стефана, говорят, тоже проклинали...
– А пермяки не богами и не чудищами тебя прокляли, – серьезно сказал Калина. – Что идол? Идол без духа – деревяшка. Пермяки твой дух убили и сожгли, прокляли твою судьбу.
– Выходит, я теперь без судьбы? – усмехнулся Нифонт. – Чудно говоришь. Как же это я без судьбы, коли жив? Это как без тени на солнце – невозможно.
– Возможно, – возразил Калина. – И ты не хмыкай: это ведь страшное, жестокое проклятье – на судьбу-то. Они могли и убить тебя, и в жертву отдать, да им тоже хлеб нужен. А надругательства над Пелиным полем они простить не хотели. Вот и отомстили. Не пожелал бы я на твоем месте оказаться.
Нифонт настороженно молчал – зло, упрямо, несогласно.
– А в чем беда? – спросил Михаил, смутно ощущая, что это действительно очень страшно: остаться без судьбы.
– В том беда, что нет теперь в мире силы, которая бы ему помогла. Будет тонуть – и соломинка под руку не подвернется. Заблудится в лесу – ни следа, ни звезды не увидит. Любая, самая маломальская беда с ног сшибет. Это как если бы ты от любой болезни умирал: хоть от укола еловой иголки, хоть от соплей. Человек без Божьей помощи очень слаб, почти бессилен.
– Я крещеный.
– Ну и что. Ты-то в Бога веришь, а тебя для Бога больше нет. Тем и гневит Бога язычество, что способно на такое зло. Ты хоть десять раз еще покрестись – не разглядит тебя Господь. Рассказывают, что и Пелю вогулы прокляли – потому и одолел его Ящер.
Нифонт яростно пнул рыбий хвост.
– Да плевать мне на их проклятье! – рявкнул он. – За меня – хлеб, а через него и вся земля! Сильней этой силы ничего не знаю.
Он развернулся и грузно зашагал прочь.
Снег таял на поле, и Михаилу стало казаться, что сквозь него просвечивает земля, но не черная, а голубая. Не веря глазам, он пошел на поле и только тут увидел: большой клин был уже вспахан, и на нем взошла озимая рожь. Пелино поле родило хлеб. Михаил был потрясен – так это было просто и так велико.
Сзади к нему подошел Нифонт.
– Дураки – пермяки, – добродушно, как о детях, сказал он. – Зазря мне амбар пожгли... Не было ведь там зерна. Забыли они, что никто здесь рожь яровую сеять не будет – только озимь, а то не встанет... Мы с Калиной по осени вдвоем целину рвали, сеяли по ночам, чтоб никто не увидел, а утром все сеном закидывали...
Снег стаял к маю, и теперь издалека было видно, как ярко зеленеет край Пелина поля. Приближалась страда. В Чердыни все готовился да готовился уезжать князь Федор Пестрый, а потом вдруг Михаил увидел вереницу плывущих по Колве стругов с яркими парусами и расписными носами. Вдруг озаботился чем-то и засобирался Калина, в котором вешние воды всегда будили тревогу и неодолимую тягу бродяжить, звали куда-то, как перелетную птицу.
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза
- Бронепароходы - Алексей Викторович Иванов - Историческая проза
- Золото бунта - Алексей Иванов - Историческая проза
- Мальчик из Фракии - Василий Колташов - Историческая проза
- Русь изначальная - Валентин Иванов - Историческая проза