Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мастерская отца, — пояснил Уильям. — Он умер семь лет назад. Дом моего детства.
На всем лежит слой пыли; домом завладели мелкие прожорливые твари; повсюду живут и размножаются пауки.
— Когда у меня будут деньги, — сказал Уильям, — приглашу кого-нибудь все здесь вымыть и вычистить.
Фелисити вспомнился Руфус, муж Эйнджел, и хаос красок в его мастерской — отражение всей его взбалмошной, бестолковой жизни. Художники — люди одержимые, всякий на свой лад, но за всю жизнь она не встретила ни одного, кто бы, напрасно гоняясь за собственным бессмертием, не подпитывался жизненной силой за счет своих детей. Художники проповедуют мораль эстетики, а не политику выживания. Уильям бросает кости; София крутит пленки. Оба принимают мало участия в том, что происходит вокруг; и оба плохо встраиваются в главный энергетический поток жизни. Во всяком случае, после смерти Руфуса домовладельцы явились с требованием уплатить долг за квартиру и освободить помещение, а вопрос о том, что делать с его полотнами, разрешили очень просто: сожгли все, что обнаружили, тем самым довершив дело, которое когда-то начала Эйнджел. А действительно, что со всем этим делать? Вещи хорошие, на помойку не снесешь; продать — никто не купит: в наши дни создать репутацию умершему художнику невозможно. Картины — деталь интерьера.
— Почему ты не живешь здесь? — спросила Фелисити. — Такой красивый дом.
— Это дом моего отца. Я не могу существовать в его тени. И я не люблю безлюдья. Кроме того, он уже не мой. Теперь он принадлежит Маргарет. Она даже не знает, что у меня есть ключ.
— Хозяйка дома — твоя падчерица?
— Это ее месть, — сказал Уильям.
— Месть за что? — спросила Фелисити. Но он не захотел ответить. Сменил тему и стал рассказывать, что дом сначала назывался летним и был построен в 1919 году, когда отец вернулся после войны из Европы.
— Что он там делал?
— Отказывался воевать с фрицами. Он был квакер, по идейным соображениям не участвовал в боевых действиях, только водил санитарную машину. Его заставили целый год вытаскивать трупы из жидкой грязи под Пасхендале, это такой городишко в Бельгии. Немецкие трупы, канадские, английские; их там много полегло и с той и с другой стороны. У него был выбор: либо это, либо домой — и за решетку.
— Но ведь война была наша, — удивилась Фелисити. — Европейская. Европейское безумие.
Великая Война, как ее называли, война за то, чтобы не было больше войн. Да только ничего не вышло. Вирус, как всегда, на время притих, затаился, погрузился в спячку, а потом снова всплыл, и опять все сначала. Война — это возвратное сумасшествие, вроде маниакально-депрессивного психоза у Эйнджел. Страны все время то готовятся к войне, то приходят в себя после войны. Вот чем все заняты. Сколько Фелисити их пережила, этих войн. Война в Эфиопии, Гражданская война в Испании, Вторая мировая война, Корея, Вьетнам, холодная война ядерного террора, война в Персидском заливе, война в Югославии. И всякий раз одно и то же: всеобщий ажиотаж, угрозы через третьи руки, упоение ложью, самохвальные фанфары. Вирус, конечно, мутировал, стал более опасным. Человеческие жертвы, прежде насчитывавшиеся только среди военных, теперь на девяносто процентов оказываются среди мирного населения. Даст Бог, следующую войну она уже не увидит.
— Да нет, — покачал головой Уильям. — Это была и американская война тоже. Немцы подбивали мексиканцев вторгнуться на территорию Соединенных Штатов. Моего отца призвали. Он был возмущен, что ему помешали заниматься живописью, но когда он возвратился домой, оказалось, что одна половина жителей Род-Айленда, изоляционисты, знать его не желает за то, что принимал участие в непопулярной войне, а другая половина считает его трусливым отказником. Тут он еще больше возмутился, построил летний дом вдали ото всех и назвал его “Пасхендале”, чтобы напоминал ему о бессмысленности войны. А когда спустя пять лет он женился на итало-американской католичке из Провиденса и на свадьбу никто не пришел, он и вовсе обозлился.
— Жить с обозленным отцом, должно быть, нелегко.
— Не на меня он злился, а на белый свет. Отказывался продавать свои картины. Считал, что нет никого, кто бы их мог оценить. Мать погибла, когда мне было четыре года, и с нею мой брат-близнец. В школу я ходил редко. Понятно, почему мне нравится “Фоксвуд”?
— Шум, огни, публика, — ответила она. — Это лучше, чем тишина, лес, круговорот времен года для таких сирот, как мы. Не говоря про деньги.
— Теперь ты знаешь обо мне все.
С него этого, по-видимому, было довольно.
— Совсем даже нет, — возразила Фелисити. — Я, кажется, знаю почему, но что и как, понятия не имею. Ты скрытный.
— У тебя тоже есть свои секреты.
— Мои — обыкновенные, которые в молодости имеют значение, а теперь уже не важно. Секс, бесстыдство, замужество ради денег, сумасшедшая дочь… Здесь и сейчас это уже к делу не относится.
Здесь и сейчас в странном зеленоватом свете, льющемся из широких окон, единственной осязаемой, постоянной реальностью остались только скульптуры и картины. В сравнении с ними Уильям и Фелисити — всего лишь мгновенные, мимолетные тени. Но этот дом ее принял, сумасшедший старик отнесся к ней вполне доброжелательно. Будь он сейчас жив, он бы, возможно, даже согласился продать ей какую-нибудь из картин. А по большей части в таких домах чувствуешь себя нежеланной гостьей, втирушей: нечего тебе здесь делать, убирайся.
— Я это все понял, — сказал Уильям.
— Отвези меня теперь в “Фоксвуд”, — попросила она. — Бога ради, скорее к игральным автоматам. Не могу больше терпеть прошлое. Только не забудь, что у меня не так-то много времени в запасе.
Но перед тем как уехать, они легли на кровать в комнате, где родился Уильям. Кровать была на железных пружинах, пружины за долгие годы ослабли, матрас в середине продавился, с потолка свисала паутина, а стеганое ватное одеяло было мягким и пыльным. Но им обоим было хорошо в этой кровати и в этом доме и хорошо друг с другом. Он позаботился о том, чтобы она осталась довольна, а она была рада его похвалить. Здесь, в лесах, никто не мог быть им судьею. А женщину секс, если только она не чувствует насилия, ведет к другой крайности: полному доверию.
45
В мире слишком много людей. Особенно это чувствуешь днем в центре Манхэттена — улицы забиты автомобильными пробками, клаксоны желтых такси надрывно, жалостно воют, высокие здания угрожающе нависают с обеих сторон, словно родители над колыбелью нежеланного младенца. В лондонском Сохо субботними вечерами тоже не лучше — везде толпы “голубых”, и ты ощущаешь себя здесь лишней, неуместной, неповоротливой и стыдишься своего бюста. Именно эти люди в толпе вполне уверены, что в мире и так слишком много народу, зачем же еще размножаться? К чему создавать новые поколения, если, на их взгляд, человечество уже достигло вершин познания? Зачем беспокоиться о завтрашнем дне, если современная политкорректность есть высшее достижение нравственных поисков?
Даже гетеросексуалы, вроде меня, Гая и Лорны, находившиеся в этот весенний уикенд в Нью-Йорке и ожидавшие, когда к отелю “Уиндем” подъедет Чарли и отвезет нас к Фелисити, — даже мы не чувствовали потребности иметь детей. Да, у Гая есть сын, Гай сейчас понемногу борется за право регулярно его навещать, но чувствуется, что ведет он борьбу не от души.
Сначала мы пошли с Гаем в магазин игрушек “ФАО Шварц”. Была суббота. Я влюбилась в пухлого золотистого льва, который, по-моему, мог бы понравиться Красснеру (вот дура, да?), потом мне захотелось истратить двести долларов на думающего и говорящего розово-зеленого робота. Но для кого? Стайка детишек, о которой я мечтала, полагаясь на агентство “Аардварк”, так и не материализовалась, — может, стоит завести хоть одного собственного? Я покорно бесцельно тащилась по рядам за Гаем и Лорной. Гай отверг робота, эту удивительную, забавную игрушку, из-за его “без-образной” дороговизны. Он заявил, что собирается истратить не больше десяти долларов. Если он, Гай, проявит подобную щедрость, мальчик будет требовать от него все больше и больше, вернее, не мальчик, а его мамаша, она вообразит, будто его заработок выше, чем он указывает в декларации о доходах, представленной ее адвокатам. Выражение “моя бывшая жена” недавно уступило место слову “мать”. Ей пришлось согласиться на какие-то анализы, прежде чем Гай признал свое отцовство. Он подозревал, что не является биологическим отцом мальчика: ребенок почти совсем на него не похож и в дни встреч капризничает и куксится.
Из-под вращающегося купола магазина “Шварц” непрерывно и завораживающе бубнил голос: “Войди в мой мир, войди в мой мир”. Мне вдруг пришло в голову, что у Фелисити могли быть и другие тайные дети, которых она куда-то рассовала. И еще мне пришло в голову — ведь я набираюсь житейской мудрости, — что раз она решила их спрятать от нас, то, наверное, самое лучшее — оставить их там, где они пребывают. “Войди в мой мир и не скупись”. Нет, с Гаем это не пройдет. В универмаге было полно прекрасно одетых покупателей всех возрастов. А Гай тянул и тянул время и ничего не покупал. Даже Лорна начала раздражаться и громко возмущалась, что окружающие безвкусно одеты, а на вещи в витринах глаза бы ее не глядели. Мне же все казалось чудесным. Но потом я вспомнила, что некоторые эпизоды фильма “Один дома—2” были сняты именно здесь, и он вызвал у меня тогда такое разочарование по сравнению с первым, что я тоже стала потихоньку злиться. Мамаши урезонивают своих чад сладкими голосами, притворяются, будто никогда из себя не выходят. Папаши горюют, что свидание с детьми окончено. Родители стараются показать, что между ними царит полное согласие, капризные дети скандалят. Посмотрела я на все это и еще раз убедилась: нет, материнство не для меня. Пусть мир игрушечного магазина будет раз и навсегда для меня утрачен. Пусть по шикарным калифорнийским универмагам прохаживается Холли, и Гарри с нею, и этот их неестественный чудо-ребенок тоже. Только пусть Гарри не всплывает все время в моем сознании и не заставляет меня без конца гадать: что он делает сейчас и с кем. С кем! Три часа дня на Пятой авеню, значит, десять часов вечера в Лондоне, уличные страсти разгораются, и в мужских и женских глазах зажигается огонь желания.