Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слушаю его и понимаю: что бы он там не говорил – больше всего на свете он любит свой остров и никогда, ни за что не покинет его.
Я представляю: он лежит под теплой шкурой, потрескивает печь, по стенам скользят желтые отблески пламени, взгляд следит за ними… Мысли. Нет, мыслей, пожалуй что, нет. Тишина – и все. Тишина. Пока печка потрескивает, можно закурить папиросу, вдохнуть вкусный дым, заварить вкусный горячий чай… Если есть радио – можно немножко послушать радио, уловить шелест мира, какие-то голоса, звуки музыки, события… Но к тебе эти события не имеют отношения, и по мере того, как дрова выгорают, ты прерываешь сеанс связи, укутываешься потеплее и тишина объемлет тебя, а вокруг уже тьма подступившей полярной ночи и балок твой мерцает среди звезд, как космический корабль…
Сейчас еще слышны за стеной порывы ветра. Ветер прогнал тучи на юг, открылось небо.
Еще один желтый закат над Бугрянкой.
Поздно вечером мы с Петром отправляемся копать золотой корень на песчаную отмель, что тянется по правому берегу. Вся лайда заросла целебными растениями – их кустики сидят всего в полуметре друг от друга в песке, на котором после ветра еще никто, ни одно живое существо не оставило своего следа. Здесь еще возможна иллюзия того, что мир далеко и не потревожит нас. Все застыло в геологическом покое: ровные, как годовые кольца деревьев, слои глины, которыми сложен берег, застывшие волны песка, окрашенные каким-то нездешним косым светом… Мы спрыгиваем на отмель и начинаем ногами подбрасывая песок – он искрит, словно снег, в лучах заходящего солнца. Пустота вокруг и какая-то непередаваемая игра света и цвета. Если меня когда-нибудь спросят, что там было замечательного, на Колгуеве, глупо, но я скажу: «Где-то между девятью и десятью вечера в долине Бугрянки одиноко свистит куличок. И от света, который несет река и излучает небо, тебя охватывает ощущение свободы и счастья. И вдалеке холмы – такие синие-синие. И песок розовый, легкий, как снег…»
Я старался брать золотого корня поменьше – все-таки это очень странное растение, похожее, к тому же, на человека о двух ногах, с головой и детородными органами. Однажды один такой, почувствовав мою жадность, уже погнул мне нож. Поэтому с этими корешками надо поосторожней – никогда не знаешь, чего они потребуют взамен.
И все-таки, боюсь, мы не удержались от излишеств. На севере на золотом корне настаивают спирт, которому растение отдает великолепный желтый цвет, терпкий вкус и аромат цветов шиповника. Разбавленный, такой спирт пьется легко и приятно. А в крепких тинктурах способен избавить от многих болезней. Так вот, мы с Петром наковыряли ножами столько корней, как будто только и собирались, что пить и лечиться. Потом еще промыли корни в холодной речной воде и меж нашими пальцами, переплетаясь, протекали струи отраженного водой небесного золота и лазури. Промытые, блестящие корни, собранные в мешок, еще больше напоминали живых существ.
Ложась спать, Петька обнаружил, что оставил на лайде сумку-полевушку с дневником и с гербарием. Была уже ночь и вряд ли кто-нибудь мог появиться на берегу до утра, но он все же решился сбегать за сумкой. Все уже лежали в спальниках и никому не хотелось вылезать, чтоб сопроводить его.
– Не бойся, – ободрил Петьку Алик. – Здесь сейчас никого нет кроме птиц.
– А сииртя? – немедленно отреагировал Толик, который обожал всякие страшные и непонятные истории.
– И сииртя не бойся. Если заберут к себе, научат только хорошему.
Сииртя… Пару раз мы уже начинали говорить об этом, но пока я понял только одно: речь идет о каких-то сказочных человечках, считающихся носителями правильного духа…
– А что эти сииртя – они живут здесь? – осторожно спросил я.
– Да нет уже, – печально сказал Алик. – Они ушли в легенду. Может, где-нибудь осталось один-два…
IV. Книга судеб
Мы возвращаемся
Ну что ж? В последний раз вскидываем мы на плечи рюкзаки и выступаем. Но что-то нет радости на лицах. В конце пути нами овладело какое-то странное равнодушие: энергия похода иссякла. Обещания будущего сбылись, теперь к ним нечего было прибавить. И сообщество, которое составляли мы пред лицом неизведанного, вот-вот должно было распасться…
Алик несколько растерянно брел впереди. Он возвращался домой, где все, решительно все знал до мелочей. Нищий принц тундры, в телогрейке, пропитанной дегтем, хранитель сокровищ памяти Острова в заклеенных болотных сапогах…
Возможно, он не прочь обладать сокровищами более вещественными, нежели память, но мечты на Колгуеве тем и отличительны, что бесплодны.
Втайне Алик видит себя не комбатом, а нефтяным шейхом: в конце концов, буровые стоят на землях его предков. И если бы обстоятельства на Колгуеве складывались хотя бы так, как они сложились в аравийской пустыне, то арендной платы за право вести добычу нефти на родовых землях ему хватило бы…
Нигде так не мечтают о чудесном и, разумеется, внезапном обогащении, как там, где царит нищета.
– Я избу построил бы, – говорит Алик. – Там, на Бугрянке, в круглой долине. Из настоящих бревен построил бы. Купил бы себе «Буран», купил бы пса самого злого, какой только есть…
Что ж, дом – это очень много. Хотя бы возможность ввести в этот дом жену и нарожать детей, а не ютиться в двух пропахших углем комнатах барачной половины, где из каждого угла дышит живое существо, твой, к тому же, родственник, которого тоже, может быть, гложут мысли о продолжении рода или мучает совесть, что он слишком зажился на свете…
– А если бы у тебя было очень много денег? Понимаешь, очень… – Я упираю на слово «очень», чтобы он понял, что позволено все: мне хотелось знать, в чем, все же, видит он свой шанс, свою самую невообразимую удачу.
– Я бы наверно на Канарах где-нибудь жил, – от неожиданности такого поворота дела смеется Алик. – Сюда бы только весной приезжал, на гусей охотиться… Еще я вино люблю. Красное. С сосисками…
Нет-нет, лишь в тундре он принц, обходящий берег моря, как последний бастион на краю Ледовитого океана, озаряемый зарницами солнца и исполненный какою-то грозной поэзией – как и всякая разбитая передовая позиция…
Мы рождены в одно время для разной доли – Стрелок и Беглец. Я – бледнолицый. Он – ненец. И нам никогда до конца не понять друг друга, как белые не понимали индейцев – удивляясь их пристрастию к третьесортным мануфактурным товарам – и не замечая, да и не желая замечать, как глубоко и одухотворенно их знание о мире. Я видел, как Алик ловит птенчика – куропатыша или куличка, гоняется за ним, как мальчишка… Бережно берет в ладони, показывает нам, чтобы мы могли сфотографировать.
Его нежность глубока и искренна, а ведь он – охотник.
Однажды между Аликом и Толиком вышел спор. Толик предложил Петьке подстрелить птицу, чтобы тот мог рассмотреть получше.
– Не надо, дай ей выходить птенцов, – остановил брата Алик.
– Да птенцы летают уже…
– Все равно, они еще бестолковые…
От Алика я узнал, что гусята, лишившись родителей, сильно вшивеют, слабеют и очень отстают в развитии, так что по осени сбиваются в отдельные неумелые стаи, которые опытный охотник сразу отличит от выстроившейся стаи нормальных птиц. Оказывается, купаться в пыли, чтобы выгнать паразитов, мать учит птенцов, сами они научиться этому, да и многому другому, не могут…
Оголенность жизненной первоосновы, нарочитая грубость в расстановке смысловых пар: жизнь-смерть; холод-тепло; движение-неподвижность – которые, к тому же, сами подчиняются грандиозным пульсациям света и тьмы, полярной ночи и неостывающего дня, претерпевая взаимные превращения и перетекая друг в друга в круговороте любви-рождения-смерти – все это, несомненно, сделало из него еще и мага. Крики птиц, укусы насекомых – все это для него свидетельства, голоса, которые предупреждают и ждут ответа – и он говорит с ними, все время приговаривает что-то птицам, траве, грибам, всему, что вокруг, ибо оно живое, а живое любит, чтобы с ним разговаривали.
Но сейчас он идет молча, понуро склонив голову. Наш поход был шансом и для него. И вот – финиш.
Мы выползаем на холм за ручьем и на краю болотистой равнины видим дома Бугрино. Какую лютую тоску вызывает сейчас во мне этот поселок! С каждым шагом навстречу ему мы выходим из прекрасного мира тундры, который уже завтра, в воспоминаниях, несомненно покажется нам волшебным…
Выходим из орнитосферы, словно из театрального зала, где закончилось действие, полное драматизма. Действие, где представлен весь жизненный цикл, рождение жизни из яйца и смерть в зародыше жизни (множество расклеванных яиц). Случайные послания (красивые перышки) и гигантские клинописные плиты – покрытые тысячами знаков, тысячами следов влажные глинистые лайды. Гибель невинных, едва проклюнувшихся на свет птенцов, превращение их в сгустки жгучего помета, которым норовит обделать человека белая Серебристая чайка, если он приблизится к ее гнезду; прямолинейная жестокость жизни, хищные крики соколят, их ненасытно и беспомощно разинутые клювы, их полуголые тельца, покрытые редким белым пухом, их истерическая, стариковская требовательность. Поморник, черной тенью срезающий добычу, словно коса смерти, со свистом проносящийся над тундрой. И одновременно – симфония жизни, дудочки, пищалки, голоса. Прощайте, прощайте, в большинстве незнакомые! Ваша музыка была прекрасна. Прекрасна до такой степени, что некоторое время после Колгуева собственно музыку трудно воспринимать: она кажется слащавой, одномерной, неживой.
- Кремлевские жены - Лариса Васильева - Публицистика
- Таежный тупик - Василий Песков - Публицистика
- Пятнадцатый камень сада Рёандзи - В. Цветов - Публицистика
- В лабиринтах истории. Путями Святого Грааля - Н. Тоотс - Публицистика
- Подтексты. 15 путешествий по российской глубинке в поисках просвета - Евгения Волункова - Публицистика