сей прежний наш сотоварищ и друг не позабыл нас и, по приезде своем в Петербург, пописывал нередко ко многим нашим канцелярским, а в том числе и ко мне, письма и уведомлял нас о петербургских новостях и происшествиях: а тогда в особливости была у него беспрестанная переписка с нашим асессором, через которого выписывал он к себе от нас флер и креп черный, в котором, по случаю делаемых к погребению императрицы приуготовлений в Петербурге, сделался недостаток и превеликая дороговизна: а как у нас можно было купить его за безделку и пересылать к нему в пакетах безданно, беспошлинно, то и мог он так его продавать вдесятеро дороже и на том получать себе хороший прибыток. А как он притом уведомлял нас и обо всем происходящем в Петербурге, то все письма его были для нас крайне интересны, и мы дожидались их всегда с превеликим любопытством.
Не успел я помянутым образом с товарищами своими о тогдашних обстоятельствах разговориться и проводить в том несколько минут, как вдруг выходит к нам наш асессор Чонжин и, обратясь ко мне, говорит: «Ну, брат, теперь уже нечего делать, и теперь уже ехать молодцу, хоть бы и не хотелось, – миновать уже никак нельзя. Прощай, брат Андрей Тимофеевич!» – «Что такое? – спросил я у него. – Не опять ли уже требование?» – «Какое тебе требование, – подхватил он, – и целый указ о тебе именно, да откуда ж еще? Из самой военной коллегии». – «Что вы говорите? – сказал я, почти оцепеневши. – Не вправду ли?» – «Ей! ей! – отвечал он и тотчас побежал опять в судейскую, ибо в самую ту минуту выбежал за ним сторож и звал его к генералу, а я, оставшись, стоял как пень и не знал, что мне говорить и о том думать. Меня продрало с головы до ног, взволновалась во мне вся кровь и стеснилась так в грудь мою, что я едва мог переводить дыхание. Но я не успел еще собраться с духом и опамятоваться, как выбегает г. Чонжин опять с самым указом в руках и, бросив его ко мне на стол и сказав: «На! вот прочти сам, так увидишь!» – опять в ту же минуту ушел в судейскую. Дрожащими руками и с трепещущим сердцем поднял я сию бумагу, но каким же новым и неизобразимым изумлением поразился я, когда, начав не читать, а пожирать глазами писанное, увидел, что пожалован был во флигель-адъютанты к генерал-аншефу Корфу и что повелевалось меня отправить немедленно в Петербург в штат к помянутому генералу.
«Господи, помилуй! – возопил я. – И как же это так?» – и, выпустив бумагу из рук, начал креститься. Слова сии, сказанные вслух, и сделавшаяся во всем лице моем от нечаянного известия сия перемена возбудили во всех случившихся подле меня превеликое любопытство. Но никто так не интересовался тем, как сидевший против меня товарищ мой г. Садовский. Сей, любя меня как истинный друг, брал во всем, относящемся до меня, превеликое соучастие и потому, любопытствуя более всех, подхватил бумагу, и не успел того же увидеть, как, вскочив со стула, начал меня поздравлять с новым чином и желать мне более и более и дальнейшего еще повышения. И тогда, менее нежели в минуту, рассевается слух о сем по всей канцелярии, и все в один миг, и секретари, и подъячие, и разночинцы, вскочив с своих мест, прибегают ко мне и, окружив со всех сторон, радуются искренно моему благополучию и поздравляют меня с оным. «Батюшки мои! – говорю я им. – Благодарю покорно вас всех, но спросили бы вы наперед, рад ли я тому и желал ли всего этого?» Я и подлинно не знал тогда сам: радоваться ли мне или печалиться более о том, что случилось тогда со мною такое совсем нечаянное и всего меньше мною желаемое происшествие. С одной стороны, хотя и веселило меня то, что я получил чрез сие капитанский чин, но как вспомнил, какого бешеного нрава был наш генерал прежний г. Корф, как трудно и невозможно почти было ему во всем угодить, и притом воображал себе все те труды и убытки, какие должен я буду иметь при экипировании себя в сем новом чине и при отправлении сей трудной должности, то все сие уменьшало неведомо как мою первую радость; а как кинулось мне и то в голову, что происшествие сие произвело непреоборимую почти преграду к восприятому намерению моему иттить в отставку, то сие еще и больше меня смутило и в такую расстройку привело все мои мысли, что я не слыхал почти, что мне говорили, и не знал, что им ответствовать.
Посреди самого сего моего недоумения и замешательства мыслей вдруг вбегает к нам определенный к почте офицер г. Багеут и, вынимая из кармана письмо, говорит мне: «Отпусти, братец! виноват я пред тобою: давеча был здесь и не отдал тебе письма, позабылся совсем и насилу же теперь вспомнил». С превеликою жадностью и благодаря схватил я у него оное и, увидев, что было оно от помянутого г. Балабина, в тот же миг читать начал. Сей старинный мой знакомец и друг уведомлял меня в оном, что государю угодно было – по особливой милости и благоволению своему к его генералу – пожаловать его в генерал-аншефы и, сверх того, сделать еще шефом одного кирасирского полку, и что как ему как генерал-аншефу уже надобно было сформировать себе обыкновенный штат, то угодно было ему сделать его, Балабина, своим генерал-адъютантом, а во флигель-адъютанты истребовать от военной коллегии меня и князя Урусова. Далее, поздравляя меня с тем, говорил он в письме своем, что генерал сделал все сие по единой своей ко мне благосклонности и приказал ему ко мне отписать, что хотя бы и желал он, чтоб я к нему приехал скорее, однако, как у него уже один флигель-адъютант есть, то что я могу и несколько помедлить и не имею нужды слишком сборами своими спешить, а исправлял себя исподволь и постарался б только приехать к нему по зимнему тогдашнему пути и не упустить оного.
Сие сколько-нибудь меня еще поутешило, и прежнее смущение мое уменьшилось. Со всем тем бесчисленные хлопоты и убытки, с сим чином сопряженные, а равно и вожделеннейшая мною отставка не выходили у меня никак из ума. Но не успел я о сем последнем вымолвить слов двух или трех, как все друзья мои и приятели напустились на меня и начали