– Да здравствует Польша!
Глава шестая
В письмах Яна Матушиньского были недомолвки. И намеки, по которым нетрудно было догадаться, что Констанция Гладковская выходит, а может быть уже вышла замуж. Выходит или вышла? Сказал бы ты прямо, Ясь! А то ведь надежде легко притаиться между этими двумя вероятностями!
Шопен говорил себе: «Постараюсь спокойно встретить эту весть, ведь я уже приготовился к этому!»
И все-таки, когда весть пришла, ему изменили силы. Слуга, вошедший к нему, чтобы зажечь лампу, заметил, что полученное письмо дрожит в руке Шопена. С каменным лицом вытренированного, ко всему приглядевшегося человека слуга зажег лампу, поставил ее на столик и бесшумно вышел.
Через час Шопен позвонил ему. Надо было одеваться, чтобы ехать на вечер к барону Ротшильду. Это приглашение достал ему князь Валентин Радзивилл, который придавал большое значение подобным знакомствам. Вообще князь Радзивилл в последнее время поубавил свой дворянский гонор и начал не на шутку увлекаться финансовыми магнатами. После восстания ему был необходим кредит.
– Эти люди – большая сила! – говорил он Шопену. – Если хочешь, большая, чем все аристократы на свете! Сами-то они уже пообтесались и могут рассуждать о чем угодно, даже об искусстве! А их женщины не уступают нашим княгиням. И собой хороши, и одеваются не хуже! Нет, эти люди сильны! Они могут и съесть тебя, если хочешь!
– Ноя совсем не хочу! – пробовал отшутиться Шопен.
– Все равно они съедят тебя, против твоего желания! Или дадут тебе есть! – Этот каламбур развеселил князя. – В том-то и дело, мой милый!
Князь Радзивилл был прав хотя бы в том, что обставлять свое жилье банкиры умели не хуже аристократов. Одна парадная лестница в особняке барона Ротшильда свидетельствовала об этом. Все было так, как в лучших парижских домах. Никаких следов «купечества», вульгарности, дурного вкуса нельзя было заметить ни в убранстве комнат, ни в туалетах, ни в самом церемониале званого вечера. Особенно респектабельны были дамы. Тут уж никак нельзя было различить, какая принадлежит к аристократии, а какая – к буржуазии.
Анфилада роскошных комнат, сияющих огнями, вела в картинную галерею, где в молчании прохаживались и стояли перед картинами гости. Это молчание было вполне уместно: что говорить, когда нет слов? Но в дальнем углу, перед пейзажем Рюисдаля, стоял сдержанный гул: это те, кому необходимо сказать свое мнение, то есть художники, произносили свой суд. Хозяин дома тут же присутствовал. Он считал себя знатоком живописи, так же, впрочем, как и музыки, и поэзии, и драгоценностей, и мехов, и женского сердца.
Осмотрев картины, гости перешли в музыкальную комнату, вернее, в одну из музыкальных комнат, так как в особняке был большой, так называемый Красный зал, и интимный музыкальный салон – Голубой. Здесь собирались близкие друзья хозяина. Рядом с роялем стоял белый спинет,[18] а на стене висела гитара итальянской работы. Гости перешли через этот зал в большой – Красный.
Но если для постороннего глаза разница между аристократами и буржуа была неуловима, то сами они хорошо в этом разбирались. Особенно тонким чутьем отличались женщины. Уж на что графиня Потоцкая была великосветская дама и к тому же замужем за одним из самых богатых и родовитых людей в Польше – ей не прощали ее «простого» происхождения. Ее отец, пан Комар, был, говорили, мелкий помещик, который в своем Тульчине или Умани торговал хлебом и еще чем-то, а потому Дельфина считалась выскочкой. Ее принимали в свете, она была его украшением, но, несмотря на сто тысяч годового дохода, получаемого Дельфиной, ей давали понять, что она не может стать, например, подругой герцогини Ловетт, урожденной Монморанси. Дельфину это не огорчало. Подругой урожденной Монморанси она и сама не хотела стать из-за скучного, придирчивого характера этой дамы, а если Дельфине нельзя было появляться при дворе, то она и здесь взяла реванш: принц, сын Луи-Филиппа, почти ежедневно сам бывал у нее в доме, восхищался ее пением, и не только пением. В конце концов он добился для графини Потоцкой приглашения во дворец. Это стало возможным после того, как Дельфина основала в Ницце монастырь для молодых польских паненок, откуда они выходили образованными, светски воспитанными и вполне готовыми для блестящего замужества.
Шопен сразу узнал графиню Потоцкую. Правда, она была не так весела, как на карнавале в Дрездене, и держала себя гордо и неприступно. Что-то поистине царственное сквозило во веем ее облике, в гордо поднятой голове, в изгибе лебединой шеи, даже в складках тяжелого бархатного платья. Ее темные густые волосы были гладко причесаны – она не носила буклей, – губы не улыбались. Но большие, горячие глаза были такие же, как и в Дрездене, и они обожгли Фридерика. Художник Деларош ходил за ней по пятам. Он собирался писать с нее Мадонну и жадно изучал ее черты. Маленький, невзрачный, казавшийся гномом рядом с этой величественной красавицей, он, однако, не падал духом и настойчиво выражал ей свое внимание. Так что она в конце концов засмеялась и позволила вести себя к столу.
Завистницы Дельфины, – а их было немало, – говорили, что царственное величие – это роль, которую она с некоторого времени взяла на себя, а в действительности ее поклонникам не приходится жаловаться, ибо она принадлежит к тем милым женщинам, о которых пел Беранже:
Я добра, того не скрою,Просят – уступлю!
Фридерика она также сразу узнала и сердечно с ним поздоровалась. За столам они сидели рядом. Отмахнувшись от Делароша, она говорила с одним Фридериком, и ее высокомерная, горделивая манера сменилась другой – ласковой и сердечной. Она вновь стала той приветливой певуньей, которая предсказала Титу Войцеховскому разлуку с ней, а Шопену – скорую встречу. Она молодела от воспоминаний и даже на какой-то миг превратилась в ту Дельфинку, что пела в варшавском салоне, а потом играла в жмурки с другими подростками. Она расспрашивала Фридерика о родных, на глазах у нее блеснули слезы, когда, поднимая бокал, она шепнула ему: – За Варшаву!
Но стоило кому-нибудь из гостей заговорить с ней, как она снова превращалась в недоступную королеву. В ней было что-то таинственное, что именно – Шопен не мог понять. В ее лице, на редкость милом и симпатичном, в больших, горячих глазах, которые то темнели до полной, густой черноты, го прояснялись и казались три этом вишневыми, порой мелькало что-то печальное, почти скорбное. Шопен знал, что она в разводе с мужем, вернее – разъехалась с ним. Граф Мечислав Потоцкий не согласился на развод, но оставил ее в покое на некоторое время.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});