Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассматривая мир объективно, Нагель удивляется, что его сознание должно быть локализовано в конкретном человеческом существе: «Как это понять, что я – Томас Нагель?»181 Ему кажется чудесным, что он, недолговечный органический пузырек в океане реальности, оказался «мировой душой в скромном обличии». Чтобы избежать обвинений в метафизической мании величия, Нагель указывает на смягчающее обстоятельство: «Та же самая мысль доступна любому из вас. Вы все есть субъекты Вселенной, не имеющей центра, и любой человек или марсианин должны казаться вам случайностью. Я не утверждаю, что лично я есть субъект этой Вселенной; я лишь субъект, способный вообразить не имеющую центра Вселенную, где Томас Нагель есть ничтожная пылинка, которой вообще могло бы не быть»182.
Философы, желающие сбить спесь с «объективного „я“» Нагеля, заявляют, что утверждение «я есть Томас Нагель» верно тогда и только тогда, когда высказано самим Томасом Нагелем, и в нем нет ничего особенного, ничего удивительного и никакого более глубокого смысла, чем буквальный. Оно ничем не отличается от фразы «сегодня вторник», которая верна тогда и только тогда, когда высказана во вторник. Однако Нагель возражает, что подобный безличный семантический анализ оставляет пробел в нашем понимании мира. Даже если вся общедоступная информация о человеке по имени Томас Нагель будет включена в объективную концепцию, говорит он, «дополнительная мысль, что Т. Н. – это я, определенно содержит дополнительные данные. Причем эти данные поражают»183. (В обеденное время, напечатав предыдущий параграф, я отправился в ближайшую закусочную в Гринвич-Виллидж за сэндвичем с курицей и авокадо. В очереди к кассе с корзиной продуктов в руках неприметно стоял сам Томас Нагель – мировая душа в скромном обличии. Я ему кивнул, и он дружелюбно кивнул в ответ.)
Испытываю ли я схожие чувства, поражает ли меня, что я – Джим Холт? Зависит от настроения. Иногда эта мысль кажется мне глубоко загадочной, а иногда – абсолютно пустой. (В этом отношении она похожа на вопрос «Почему существует Нечто, а не Ничто?».) В отличие от Нагеля, я не очень удивляюсь, когда размышляю над собственной космической ничтожностью. Мне несложно представить себя «незначительной пылинкой».
Мог ли я быть кем-то другим, не Джимом Холтом, а какой-то другой пылинкой? Допустим, мировая история не изменилась, только я был бы Наполеоном, а Наполеон был бы мной. Что происходит, когда я пытаюсь вообразить такую возможность? Я могу представить себя человеком низкого роста, в треугольной шляпе, с рукой, заложенной за отворот мундира, созерцающим опустошение на поле боя под Аустерлицем. Однако, как проницательно заметил философ Бернард Уильямс, все, что я на самом деле здесь себе вообразил, это игру в Наполеона, что позволяет мне понять, как я мог бы быть Наполеоном, не более, чем наблюдение за Шарлем Буайе в роли Наполеона на экране позволяет мне понять, как он мог бы быть Наполеоном.
Если я скажу себе: «Я мог бы быть Наполеоном», местоимение «я» не может относиться к реальному Джиму Холту, который тихо-мирно жил в Северной Америке в конце двадцатого – начале двадцать первого века, потому что в этом случае данное утверждение будет прямым противоречием. Таким образом, «я» должно относиться к моей личности, какой она была бы без всего физического и психологического багажа, – к моему чистому, вечному и лишенному характерных черт картезианскому эго. Именно такое «я» я пытаюсь вообразить, представляя себя в роли Наполеона. А есть ли у меня такое «я»? А у вас?
Если у вас есть такое «я», то открывающиеся в этом случае возможности более ошеломительны, чем шанс поменяться местами с Наполеоном. Например, вы могли бы (как заметил Дерек Парфит) вдруг прекратить существовать в процессе чтения этого абзаца и заменить свое «я» на новое, которое будет населять ваше тело и в точности примет ваши психологические черты. Подобное происшествие никак не будет заметно снаружи.
Другая возможность состоит в том, что мир мог бы быть точно таким же, какой он есть, за исключением того, что ваше чистое картезианское эго никогда не существовало. Ваша эмпирическая личность с ее генетической идентичностью, воспоминаниями, социальными связями и всей прочей историей вашей жизни была бы здесь, но это были бы не вы, а ваш (идеальный) близнец. Крохотное пламя вашего сознания никогда бы не мерцало в этом мире.
В наши дни трудно найти философа, который бы всерьез воспринимал идею чистого картезианского эго. Парфит называет ее «невразумительной», а Нагель, несмотря на разговоры об «объективном „я“», не дает никаких указаний на то, что, по его мнению, такое «я» может быть полностью отдельным от физических и психологических якорей. (В самом деле, если мозг является сердцевиной личности, как предполагает Нагель, то даже после трансплантации моего мозга в тело Наполеона я все равно оставался бы Джимом Холтом, только ниже ростом и более бледным.) А если эго можно подобным образом отделить, задается вопросом Уильям, то что остается, чтобы отличить одно картезианское эго от другого? Что именно потеряет мир, если убрать меня?
«Изумление от того, что Вселенная содержит существо с уникальным свойством быть мной, – это очень глубокое чувство», – заметил Нагель. Я тоже отчасти разделяю его изумление фактом своего существования – тем, что Вселенная как-то произвела те самые мысли, которые сейчас пенятся в потоке моего сознания.
Тем не менее изумление, которое я испытываю от невероятности своего существования, имеет любопытную противоположность: мне трудно вообразить мое полное несуществование. Почему так трудно представить себе мир, в котором меня нет, в котором я никогда не появился на свет? В конце концов, я знаю, что вряд ли являюсь необходимым элементом реальности. Однако, подобно Витгенштейну, я не могу думать о мире, если не считаю его своим собственным. Хотя я являюсь частью реальности, реальность кажется частью меня. Я стою в ее центре, я – солнце, которое ее освещает. Вообразить, будто меня никогда не было, все равно что вообразить, будто мира никогда не было – будто вместо Нечто было только Ничто.
Я знаю, что ощущение, будто реальность мира зависит от моего существования, есть лишь иллюзия солипсизма, и тем не менее мне трудно от нее избавиться. Возможно, мне удастся вырваться из тисков этой иллюзии, если я буду постоянно помнить, что мир жил себе и не тужил многие тысячи лет до того момента, когда я вдруг очнулся, появившись на свет из тьмы беспамятства, и будет жить-поживать и после того неизбежного мгновения, когда я вернусь в эту тьму.
Глава 15
Возвращение в Ничто
К своему великому удивлению, человек внезапно осознает собственное бытие, после тысяч лет небытия; живет непродолжительное время; затем вновь наступает столь же длительный период, когда он не должен более существовать. Сердце протестует против этого, чувствуя, что так быть не может.
Шопенгауэр, «Тщетность бытия»Хотя мое рождение было случайностью, моя смерть есть необходимость. В этом я вполне уверен. Тем не менее мне трудно вообразить свою кончину – и в этом я не одинок. Фрейд говорил, что не может представить себе свою смерть, и то же самое говорил Гете до него: «Совершенно невозможно для мыслящего существа думать о собственном небытии, об окончании мышления и жизни» – и добавлял, что «в этом отношении каждый носит в себе, хотя и невольно, доказательство собственного бессмертия».
Подобное «доказательство» бессмертия, к сожалению, никакой ценности не имеет. Это всего лишь еще один пример того, что называют философским заблуждением, то есть ошибочное принятие нехватки воображения за прозрение в суть реальности. Более того, не все находят собственную кончину чем-то невообразимым. В величественной поэме «О природе вещей» Лукреций утверждал, что вообразить свое небытие после смерти не труднее, чем вообразить себя несуществующим до своего рождения. Дэвид Юм, очевидно, разделял это мнение и говорил, что небытие после жизни ничуть не страшнее, чем до нее. Когда Джеймс Босуэлл спросил Юма, пугает ли его мысль об исчезновении, Юм спокойно ответил: «Ничуть»184.
Подобная невозмутимость перед лицом смерти называется «философской». Цицерон заявил, что философствовать – это значит приуготовлять себя к смерти. И здесь примером является Сократ. Приговоренный афинским судом к смерти за нечестивость, Сократ спокойно и охотно выпил смертельный яд. Смерть, сказал он друзьям, может быть уничтожением и тогда похожа на долгое забытье без снов, а может быть переходом души из одного места в другое. В любом случае бояться нечего.
Почему перспектива собственного уничтожения должна волновать меня, если она не волновала Сократа или Юма? Я уже сказал, что не могу вообразить свою смерть. От этого она кажется загадочной и потому пугающей. Однако я не могу вообразить себя в полностью бессознательном состоянии, хотя вхожу в него каждую ночь и оно меня не пугает.