Вспоминался февраль прошлого года, манифест об освобождении крестьян, огромный транспарант на вечерней лондонской улице, подсвеченный газовыми светильниками: «Сегодня в России получили свободу двадцать миллионов рабов». И банкет, огромный банкет, который устроил Герцен в честь освобождения. А перед самым началом банкета принесли сообщение о том, что в Варшаве опять стреляли и много убитых и раненых. Мрачный Герцен произносил тост за освобождение и просил простить его за хмурость, — ведь лилась в Польше братская кровь. Стали доходить слухи о крестьянских волнениях, рассказывали о расстреле в селе с угрюмым названием Бездна вожака протестующих крестьян Антона Петрова.
Ожидали крестьянских выступлений в России, и они где-то были, доходили вести и толки, но все постепенно успокаивалось, и становилось ясно, что Россия молча и благодарно приняла даже куцее освобождение. Огарев писал в «Колоколе», что народ царем обманут, и подробно развивал эту мысль, а страна молчала.
Кельсиев хотел немедленно по приезде податься куда-нибудь вглубь, чтобы все посмотреть самому, начал перебирать знакомых, к кому мог бы, не опасаясь, обратиться. Вдруг подумал опять тревожно — а казалось, уже ушли эти мысли, — что с ним будет, если опознают. В лучшем случае каторга или поселение. В худшем — каземат на долгие годы. Он припомнил живописные рассказы Бакунина о камере в Петропавловской крепости, и на душе стало муторно. Нет, в Петербурге он задерживаться не станет. Да тем более что все адреса старообрядцев, данные ему в Лондоне, относятся к москвичам. Адреса дал человек интересный и непонятный — первый старообрядец, появившийся вдруг ниоткуда, словно голубь с масличной веткою в клюве. Кельсиев давно ждал, что кто-нибудь откликнется на его сборники материалов о расколе, засланные в Россию. И уже потерял всякую надежду, когда внезапно поляк Тхоржевский, торгующий книгами Вольной типографии, сказал, что заходил к нему какой-то человек, взял книги, расспрашивал о Герцене, хотел бы повидать составителя сборников о расколе. Как был счастлив и озарен Кельсиев! Он знал, верил, что они приедут к нему и он еще соберет всех воедино, толки и разномыслия устранив.
Приезжий был чуть старше Кельсиева, около тридцати, не более, невысокий, щупловатый, бледный. Говорил медлительно, но не вяло, отвечал с достоинством и спокойно. Незаурядно был умен и скрывать это вовсе не собирался. Был когда-то купцом, после бросил все и несколько лет провел в Молдавии в скиту, дав обет молчания. Теперь — богослов старообрядческой церкви.
Кельсиев приоткрыл глаза и вновь закрыл их, едкий махорочный дым мешал сосредоточиться. Несколько дней оставалось Кельсиеву, чтобы узнать: приезжал к нему в Лондон и смиренно-дружески беседовал с ним его преосвященство епископ Коломенский, старообрядческий владыко Пафнутий.
В Лондоне он назвался Поликарпом Петровым. И понравился всем без исключения. Сдержанный, ничему не удивляющийся, терпеливый и тактичный, с памятью невероятной. Он так знал писания отцов церкви, что всегда называл страницу, а порою и абзац издания, где находился приводимый им текст. Эта его начитанность сочеталась прекрасно с гибким и острым умом явно полемического склада и характера. Посмеиваясь, он рассказывал, как, бывало, в спорах с ним старообрядцы иных согласий и толков в ужасе осеняли его крестным знамением, полагая, что это сам сатана явился разбивать их заветные верования и каноны. Был он сам приверженцем чисто древнего православия, и отличалась вера его лишь старинной обрядностью и приверженностью к старым книгам. Кельсиев сказал в первом же разговоре, что, если светские похожести отыскивать, ближе всех ему должны быть сегодняшние славянофилы. Поликарп вежливо улыбнулся и не скрыл, что мало интересуется светским движением умов. Честно и прямо объяснил, что далекое путешествие совершил, чтобы познакомиться с лондонскими издателями, — «Колокол» и старообрядцы читают, даже грозятся при раздорах написать что-нибудь туда друг на друга. Интересы раскольников состояли в том, чтобы молельные дома не закрывали, чтобы попритихли ущемления и поборы, чтобы можно было где-нибудь погромче схлестнуться с раскольниками разных согласий, привлекая их на свою сторону, чтобы наконец Европа знала об их церкви. Отсюда идея завести в Лондоне старообрядческую вольную типографию. Но об этом надо было говорить в Москве с его паствой, которую он хотел бы подвигнуть на денежные взносы не сам, а посредством кого-нибудь из Лондона. Вот и ехал в Россию Кельсиев.
Петербург встретил его ветром, снеговой пургой, холодом и непередаваемым, остро нахлынувшим, согревающим чувством родины и дома. И тоски от собственной чужеродности, накопившейся за эти годы. Два дня прожил он в гостинице, непрерывно ощущая страх и неприкаянность свою: страх — от возможности встретить знакомых и быть узнанным (каторга обеспечена в этом случае), неприкаянность — от бесплодности устроенных ему разговоров. На третий день переехал жить к Николаю Серно-Соловьевичу.
Изумительная личность, чистой пробы человек — и умом своим, и характером. Герцен впоследствии писал, что это был «один из лучших, весенних провозвестников нового времени в России». Молодой Серно-Соловьевич был образован и серьезен не по годам. Кончил Александровский лицей — училище, готовившее чиновников для ответственной государственной службы, и открывалась ему прямая дорога к преотличной и заведомой карьере. Ибо за все годы учения, как писалось в его аттестации, «выказывал отличные успехи и примерную нравственность». По окончании был определен в канцелярию государственного секретаря. Но, едва окунувшись в течение российских дел, очень быстро ясное и полное представление о них составив, юноша нашел в себе мужество не молчать. Он составил «Записку» — очерк общего положения дел в государстве, очерк далеко не светлый, как он сам впоследствии говорил, и вручил его в руки государю, подкараулив монарха во время утренней прогулки. Слух о сумасбродном поступке стремительно облетел Петербург. Мальчишке предсказывали разную участь, большинство склонялось к тому, что его упекут в сумасшедший дом. Но царствование только начиналось, самодержец был полон великодушных планов, молодого вольнодумца велел поблагодарить и поцеловать. Что и выполнил шеф жандармов, не удержавшись при этом присовокупить, чтобы задумался молодой человек, что было бы с ним, соверши он такой поступок несколько раньше. Впрочем, несмотря на верховное снисхождение, перевели служить его в Калугу, но спустя немного времени вернули в Петербург. Но Серно увлекся публицистикой, писал великолепные и глубокие статьи и оставил службу, полагая нравственно невозможным служить, когда не согласен с тем, что происходит. Пробыл год за границей, подружился с Герценом, оставаясь в рамках почтения, истово и преданно полюбил Огарева, с которым спорил до хрипоты по всем вопросам, вернулся в Петербург и открыл книжный магазин с читальней при нем, считая просвещение первой надеждой для России. Ничего не боясь, пренебрегая маской псевдонима, издал под своей фамилией в Берлине книгу о российских неотложных проблемах, в лондонских же «Голосах из России» — «Окончательное решение крестьянского вопроса». Все удачно сходило ему с рук, и вырабатывался он в яркого передового публициста, надежду и отраду Чернышевского, гордившегося дружбой с ним.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});