Через четыре месяца — в конце января 1848 года — он трогается в обратный путь — в Париж и возвращается туда за несколько дней до революции.
В то время как Бальзак, закутанный в шубу, подбитую сибирской лисой и крытую сукном изделия вишховнянских рабов, медленно двигался по ухабам, страдая от двадцатиградусного мороза, — в Париже чувствовалась весна, и в эту весну особым возбуждением были оживлены его улицы. Собирались толпы у редакций газет, у кафе, у кабачков, в рабочих районах и на больших бульварах, обсуждались политические новости, слухи превращались в истинное происшествие, происшествие разрасталось в большое событие. Из палаты депутатов целыми группами, в каретах и пешком, направлялись люди в какой-нибудь клуб или салон, и до поздней ночи на банкетах раздавались тосты, провозглашения и речи. Во всем слышалось нарастание политической бури.
Не раз со времени водворения июльской монархии Париж и другие города Франции переживали революционные вспышки, превращаясь на несколько дней в революционный лагерь; каждый раз сторона пролетариев терпела неудачи и, затаив в сердцах своих ненависть и месть, разбредалась по трущобам, насчитывая сотни жертв. Но чем дальше, тем напряженнее становилась классовая борьба, все ярче назревали конфликты между социальными группами, ибо, как писал Герцен, «эксплуатация пролетария была приведена в систему, окружена всей правительственной силой, нажива делалась страстью, религией, жизнь сведена на средство чеканить монету, государство, суд, войско — на средство беречь собственность».
Борьба угнетенных со своими угнетателями нарастала не только в одной Франции; недаром католик-демократ Монталамбер[190] в январе 1848 года в парламенте предупреждал правительство о надвигающейся всеевропейской революции. Почему пала старая монархия? — спрашивал он. — «Она была сильнее вас — сильнее своим происхождением, она тверже вас опиралась на старые обычаи, на старые нравы, на древние верования. Она была сильнее вас и, однако, пала в прах. Почему она пала? По случайному обстоятельству? Думаете ли вы, что это было делом какого-то лица, дефицита, присяги в зале «для игры в мяч» Лафайета, Мирабо? Нет, милостивые государи, есть причина более глубокая, более действительная: эта причина в том, что тогдашний правящий класс сделался, по своему равнодушию, эгоизму и порокам, неспособным и недостойным править».
В данном случае депутат Монталамбер говорил о героях Бальзака, о которых не вспомнил бы сам Бальзак, если бы ему пришлось выступать в эти же дни и с этой же трибуны, и о которых он также не вспомнил, появившись одним из первых в Тюильри в день 24 февраля, когда революционная толпа ворвалась во дворец отрекшегося от короны и бежавшего в Сен-Клу Людовика-Филиппа.
Взятие Лувра. Июльская революция 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств
Сцены революции 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств
«Встреча с ним, в Маршальском зале, — вспоминает Шанфлери[191], — меня поразила больше, чем сама революция и бегство короля. Среди бойцов и ружейных выстрелов странно было видеть человека, преданного монархическим принципам. Актер Монроз, который играл в «Изворотливом Квиноле», пробрался к господину де Бальзаку сквозь толпу и узнал от него, что он пришел взять лоскут бархата с королевского трона…».
В дни, когда «Европа, — по словам Маркса, — пораженная, очнулась от своей мещанской полудремоты», Бальзак пребывал в обывательском сне, навеянном монархическими дебрями Вишховни. Есть что-то предзакатное и утомленное во всей его фигуре. В волосах засеребрилась седина, на висках и у глаз желтые пятна. Он оживляется только в разговоре о литературе и искусстве, но тотчас же начинает брюзжать и жаловаться на свою бедность, изображая из себя приживальщика у какого-то несуществующего богатого человека.
В этом отношении очень интересны воспоминания того же Шанфлери, посетившего Бальзака вскоре же после встречи в Тюильри. «Господин де Бальзак излагает мне целый ряд мыслей о своем театральном будущем; ему хотелось бы организовать крупное объединение драматургов; но все они — бездельники, лентяи, с ними ничего нельзя сделать; нужно заставить их работать, как работали Кальдерон и Лопе де Вега, «которые были полны пантомимы», как говорит он. Единственный настоящий работник — это Скриб».
Бальзак рассказывает, что собирается возобновить на сцене «Вотрена», подав его под революционным соусом, как осмеяние Людовика-Филиппа, и будто бы к нему поступило заявление за пятьюдесятью подписями с просьбой возобновить эту пьесу. Затем разговор заходит о литературных трудах Шанфлери, и Бальзак очень доволен, что молодой писатель собирается много работать. «В добрый час, — говорит он ему, — вы похожи на меня, и я рад за вас, что вы на меня похожи». Вспоминает свои первые литературные опыты, говорит, что мало кто из писателей знает французский язык — только Гюго, Готье, да он.
«Господин де Бальзак поплакался на печальное положение литераторов во Франции, особенно романистов. По его словам, это — самое утомительное и самое плохо оплачиваемое ремесло. Он всю жизнь писал, чтобы не умереть с голоду; он сочинял романы по нужде, чтобы заработать на жизнь.
«Проработав двадцать лет по пятнадцати часов в сутки, — говорит Бальзак, — я не имею ни гроша, и если я живу здесь, то только потому, что люди, которым принадлежит этот дом, оставили меня здесь в качестве швейцара…».
Бальзак советует Шанфлери писать романы и рассказы только для собственного удовольствия, а деньги зарабатывать пьесами, потому что художник «должен вести роскошную жизнь». Вот Ламартин занялся политикой, и ничего не зарабатывает, и умрет нищим на соломе; да он, кроме того, совершенно не знает французского языка.
«После двухчасового разговора я встаю и прощаюсь; господин де Бальзак провожает меня до лестницы; проходя, я вижу мраморную статую, на две трети больше натуральной величины, изображающую господина де Бальзака. Она… кажется мне посредственной. — Ах, вы занимаетесь искусством! — говорит мне автор «Человеческой комедии». — Тогда я покажу вам свою галерею. — Мы поднимаемся в другие комнаты и входим в длинную картинную галерею, где на почетном месте висит большая картина, изображающая монаха-доминиканца. Там было много картин всех размеров, но теперь я уже забыл их сюжеты и имена художников.
Мы осматриваем галерею, и мне делается странно: я как будто уже знаю ее. Господин де Бальзак рассказывает о происхождении рам; одна из этих рам принадлежала Марии Медичи. Бальзак — энтузиаст живописи, особенно портретной; его галерея стоила больших денег; Ротшильд очень завидует знаменитой раме Марии Медичи. Я ломаю себе голову, стараясь вспомнить, где я видел эту галерею, никогда в ней не бывав.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});