флоры, а тюльпаны. А несу я их своей благоверной. Она тут по житейскому недоразумению. Пустите.
— А магарыч? У нас так. Пришел к общежитию по женскому вопросу — гони пузырь.
— Еще чего! Сам не пью и вам не рекомендую.
— Какой прыткий! Чуть что, поучать. И все-то он знает, и до всего своим умом дошел.
— Ну, пошутили, и довольно! У меня времени совсем не осталось.
— Ничего у тебя, милаша, не выйдет. Забирай свою флору и...
— Ну, уж этого я не потерплю!
Эти слова потонули в деланном смехе. Шура стоял перед развеселившимися вконец хозяевами положения, понимая, что ставить цветы наземь нельзя. Что с ними произойдет, он не знал, не представлял. Возможно, ничего и не произошло бы, но Шура почему-то решил, что цветы ставить наземь ни в коем случае не следует.
«Такое, значит, положение. Их трое. Я один. Как бы сделать так, чтобы их стало меньше?»
Шофер улыбнулся и отдал корзину тому, что больше всех размахивал руками.
— Подержи.
— Это зачем еще?
— Подержи, тебе говорят! Да гляди, не урони!
Парень оторопело взял корзину. Бакланов тут же рванулся к удивленно притихшим остальным двум. Сразу обоих схватил большими, крепкими руками, рванул к себе. Они изумленно глядели на него снизу вверх.
— Пропустите! Мне надо к жене. Вы можете понять? Или вы совсем уже?
Двое растерянно оглядывались на третьего, стоящего с цветами. Тот хотел было поставить цветы и кинуться на выручку товарищам. Шура, заметив это его движение, заорал:
— Не ставь! Не смей!
Третий опешил. Еще немного постоял с цветами. А Шура тех двоих треплет. Третий глядел, глядел на все это, а потом как захохочет. И так его разобрало, что уже и корзинку удержать не может. Только он хочет ее отпустить, а шофер не своим голосом орет:
— Не смей! Не моги! Не знаю, что сделаю!..
На этот шум многие вышли. Потеха, да и только.
Выбежала, узнав мужа по голосу, его благоверная.
— Шура, Шурик! Ну ты че? — За руку его схватила.
Бакланов отпустил тех двоих. Взял цветы у захлебнувшегося от смеха третьего и, повернувшись к толпе лицом, закричал:
— Все свободны!
Вот и сейчас он вошел в вестибюль общежития, поставил корзинку возле телефона-автомата. Незаметно осмотрелся — жены нигде нет. Значит, не ждет. Вежливо кивнув благосклонно к нему настроенной дежурной, вышел к машине.
Когда уже сидел в кабине, закрывал, стараясь не стукнуть, дверку, с пятого этажа, из окна, что под самой крышей, донеслось:
— Шура! Не уезжай, погоди!
Через две-три минуты из двери с треском, словно из ореховой скорлупы, вылетело нечто большое и невесомое. Нет, не облако. Облако одноцветное. Это же, что вылетело, выпорхнуло и заслонило все на свете — даже десятиэтажный дом, само сияло живыми красками. Они дышали и звучали, они менялись, переливаясь одна в другую. Шура глядел на чудо, приближающееся к нему, уже обволакивающее его с его сорок пятым растоптанным размером, с его запыленной, пропахшей новым хлебным зерном «Колхидой» и понимал, что это такое. Шура понимал, что в этом необъятном пространстве, напоминающем своим силуэтом женщину, таится уже возникшая, обретшая форму и сердце новая жизнь. Она скоро выйдет из своего убежища. И станет для Шуры самой великой радостью, самым большим счастьем. А пока эта жизнь для него Надежда, или Ожидание.
— Шура! Прости меня!
— Мне тебя не за что прощать, Агриппина, ибо я в этом деле человек лично заинтересованный...
— Прости меня! Я не могу к тебе вернуться!
— Сейчас не можешь, потом сумеешь.
— Никогда не смогу, я знаю. Я много про это думала...
— Ты не плачь. Это вредоносно для маленького, ибо огорчается и он. А зачем ему еще в утробе матери огорчаться? Наплачется еще.
— Ох, Шура, Шура! Упрямый ты, жуть! Я ведь говорю тебе, не смогу. Совесть не даст. Что люди подумают? Набегала, в подоле принесла...
— Кому какое дело? Принесла мне, а не им. Что им за дело такое-растакое! А что касается совести, то напрасно ты, ибо совесть в таком деле, как наше...
— Что ты, что ты про совесть! Нельзя про совесть. Она всюду помощник...
— Всюду да не всегда! В нашем с тобой деле нет...
— Если бы уехать куда...
— Нет. Тут я с тобою не согласен. Никуда мы не поедем. Уезжать из своих краев только потому, что трудновато или неудобства какие-то появились, негодное дело. Трудности и неудобства — все временно, а родина одна.
— Тогда я сама уеду.
— Ребенка родины лишить? Он же тутошний... Для здоровья вредно менять в таком возрасте место жительства. Я читал...
— Тогда как же?
— Вот увидишь, никто и не заикнется.
— Так подумают, если не скажут.
— Пусть! Пусть! Подумают: какая у нас любовь. Ничто ее не сломило. Знаешь, как эта мысль повернет людей к нам лицом.
— Думаешь, не отвернутся люди?
— А как же! Природа человеческая такая, когда видят люди, что любовь крепкая, что дитя счастливое, все принимает и понимает. Могут позавидовать. Но только поначалу...
— Нам? Позавидовать? Ну что ты фантазируешь, Шура!
— Да, я фантазер! А что тут плохого? Если бы я был не фантазер, я бы не надеялся так на тебя столько месяцев. Я бы и думать не смел, что мы с тобой не то что увидимся еще когда... Я верил и надеялся. И вот мы с тобою уже обсуждаем наш вопрос.
— Это не собрание, Шура! Это жизнь.
— Я тебя заберу из родильного дома. Я бы сейчас это сделал, да ты не готова. Не совсем готова. Я дом подготовлю. Цветы высажу под пленку, полы на место верну. Я колыбельку достал. Настоящую...
— Колыбель? Где?
— У Олисавиных на горище была.
— Сам взял?
— Что ты? Владимир Владимирович разрешил. Я у них в доме пока что. Присматриваю. Дом без хозяина не может.
— За чужим присматриваешь, а из своего оранжерею сотворил... Сырость развел. Хозяин!
— Ругай меня! Ругайся! И поделом это мне! Есть малость сырость. Но это пустяки. Я сейчас же верну полы.