раз лишить дворянство хотя бы части возможностей угнетать других людей. По всей видимости, сюжет «Воспитанницы» основан на анонимной повести «Кое-что из жизни господина Арфанова», опубликованной в «Москвитянине» еще в 1851 году[410]. Однако утрата авторитета «благородными» людьми оказывается нововведением Островского, разумеется, тесно связанным с темой грядущих перемен. Зритель, очевидно, должен сочувствовать положению Нади, а тем самым руководствоваться не сословной идентичностью (героиня перестает воспринимать себя как «благородную», но и с простонародьем себя не ассоциирует), а именно ее апелляциями к «естественным» человеческим чувствам.
На уровне общественной проблематики можно проследить определенную связь между «Воспитанницей» и более ранними пьесами Островского, такими как «Свои люди — сочтемся!». Драматург вновь пытается создать в зрительном зале своеобразное единство, преодолевая границы между зрителями. Впрочем, на сей раз этот эффект должен достигаться несколько иначе: зрители должны были увидеть на сцене отражение тех же исторических процессов, в которых они сами участвовали, — разрушения построенной на угнетении общественной системы, ломающей жизни и сами личности угнетенных. Обе пьесы связывает идея предоставить зрителям возможность давать происходящему моральную оценку. Однако в «Воспитаннице» сама по себе позиция публики не проблематизируется — возможно, это было просто не нужно в предреформенных условиях, когда проблема участия общества в происходящих вокруг исторических событиях и так была остроактуальна[411].
Сюжет о внутренней эмансипации от «барского» авторитета и о поиске более универсальных «естественных» ценностей не вызвал негативной реакции цензуры. Из приведенного выше пересказа заметно, как кажется, явное сочувствие цензора к главной героине пьесы. Изображение того, как традиционный сословный порядок подавляет человеческую личность, могло трактоваться как вполне достойная цель драматурга и с эстетической, и с политической точки зрения. Нордстрем неслучайно пользуется языком литературной критики своего времени, для которой особенно значима была «общечеловеческая» ценность произведения («Человеческое достоинство Нади глубоко обижено, она лишена права располагать собою…»). Вместе с тем публичная демонстрация, что власть дворян не имеет под собою морального основания, могла восприниматься как выражение проправительственной позиции: в конце концов, к 1859 году трудно было не знать, что император планирует в скором времени отменить самую важную составляющую привилегий дворян, а именно право владеть другими людьми, критике которого во многом и посвящена пьеса.
Однако принципиальное нежелание Островского «примирять» зрителя с увиденным вызывало у Нордстрема опасения, связанные с волей его руководства[412]. Неоднозначное отношение цензора к пьесе ясно проявилось в заключительном абзаце его отзыва:
Мысль талантливого автора была изобразить одно из злоупотреблений помещичьей власти. Замечательная пьеса эта поражает верностью воспроизведенных в ней типов, но может ли быть допущено, в настоящее время, изображение на сцене подобной возмутительной безнравственности в помещичьем быту?[413]
Изображение «злоупотребления помещичьей власти» само по себе не препятствует, в глазах Нордстрема, достоинствам пьесы и, возможно, даже им способствует: неслучайно оно упоминается в том же предложении, где подчеркивается «талантливость» Островского. Цензор вовсе не опасался того, что зритель будет сочувствовать не «барину» Леониду и не богатой помещице Уланбековой, а «человеческим» чувствам и побуждениям героини. Как мы уже видели на примере «Своих людей…», актуализация сословных чувств в зрительном зале цензуру обычно пугала. Напротив, преодоление этих барьеров, которое происходит в сознании героини Островского и, как могли надеяться цензоры, в сознании зрителя, в предреформенную эпоху могло показаться вполне благонамеренной и «художественной» задачей. Однако актуальность и очень резкий социально-критический пафос пьесы тревожили цензуру.
Нордстрем недаром ссылался в своем отзыве на «настоящее время», когда неуместно изображать безнравственность дворянства: цензор, видимо, опасался реакции зрителей. Как раз в это время публичное обсуждение разных связанных с реформой процессов вообще начало беспокоить правительство: 7 января 1859 года цензорам было передано высочайшее распоряжение, что статьи, посвященные «крестьянскому вопросу», нужно передавать «на рассмотрение чиновников <…> всех тех министерств и главных управлений, до ведомства коих относятся предметы, в статье обсуждаемые»[414]. В этих условиях появление на императорской сцене пьесы, показывающей нравственную развращенность дворянства, могло оказаться по меньшей мере неосторожным.
В аргументации Нордстрема вновь отразилось сложное переплетение политических и эстетических категорий. Сама характеристика «возмутительный» может относиться и к потенциальному политическому возмущению, и к эстетической реакции зрителей на увиденное. Судя по всему, в приведенном выше отзыве наиболее «возмутительные» фрагменты были подчеркнуты: они связаны с масштабом угнетения, с явным сочувствием той форме, которую принимает бунт Нади против этого угнетения, и с намеками на любовную связь Уланбековой и слуги. Интересным образом позиция Нордстрема во многом совпала с претензиями автора самой развернутой рецензии на пьесу — критика Н. Д. Ахшарумова, придерживавшегося близких к почвенничеству политических взглядов и убежденного сторонника автономного искусства, свободного от ангажированности[415]. На эстетическом уровне Ахшарумов выделял только образ Нади, в котором цензор, напомним, нашел чувство человеческого достоинства. Остальные персонажи показались критику воплощением «человеческой грязи»[416]. Судя по всему, нехватка примирительного начала и резкая характеристика большинства действующих лиц воспринимались критиком и как эстетический, и как политический недостаток пьесы. С одной стороны, драматическое действие оценивалось Ахшарумовым как ненужное, не раскрывающее характера персонажей: «…самая меткая характеристика некоторых действующих лиц Воспитанницы находится не в сценах ее, а в списке действующих лиц»[417]. С другой стороны, герои (стоит обратить внимание на татарскую фамилию Уланбековой) казались критику недостаточно русскими, а «во всех отношениях достойными потомками Золотой Орды»[418]. Разумеется, пьеса, где русская дворянка превращалась в представительницу чужеземных завоевателей, едва ли могла понравиться почвеннически настроенному критику — и тем меньше она могла вызвать восторга у сотрудника III отделения.
Таким образом, причиной колебаний Нордстрема, приведших в итоге к запрету пьесы, оказалось не само по себе преодоление сословных противоречий, а возможность разжечь межсословный конфликт. Противопоставление сословного начала (видимо, вечному и универсальному) «человеческому достоинству» могло показаться вполне соответствующим и романтическим представлениям о прекрасном, и видам правительства, склонного уменьшить роль сословий в жизни империи. Однако противопоставление одного сословия другому, да еще и связанное с очень конкретным историческим моментом, выглядело намного более опасно. В этой связи показательна неудачная попытка пересмотреть решение цензуры, предпринятая артистом Ф. А. Бурдиным в 1861 году. В письме Островскому от 12 декабря 1861 года Бурдин передал диалог между новым руководителем III отделения А. Л. Потаповым, Нордстремом и собою. Судя по всему, Бурдин надеялся, что только что вступивший в должность руководитель будет благосклонен к пьесе. Другим аргументом могло быть уже состоявшееся и не приведшее к катастрофическим последствиям освобождение крестьян. Однако реакция Потапова свидетельствует о том, что пьеса все еще была чрезмерно актуальна:
…время ли теперь говорить о крепостном праве и злоупотреблениях? <…> дворяне