Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу забыть наш лазарет, наших докторов, таких же заключенных, как и мы, носивших европейские и мировые имена хирургов, которые работали день и ночь, оперируя, спасая жизни заболевших, производя даже пластические операции, подготовляя изуродованных к их дню освобождения, когда перед ними откроются ворота свободы. Я не забуду сестер милосердия, которые посвящали все свое время заключения тем, кто нуждался в их помощи.
Как счастлив был наш лагерь тем, что, вместо иностранцев и свободных людей, не понимавших нашей психологии, в лазарете, этом месте прибежища, работали свои врачи и персонал. В этом отношении мы были, в сравнении с другими концлагерями нацизма и коммунизма, на особом, привилегированном положении. Нам никогда не грозили вивисекция и экспериментальная камера, которыми отличались немецкие лагеря. К нашим докторам приходили и физически и душевно страдающие люди, делая их своими исповедниками. Располагая минимумом медикаментов, инструментов и аппаратов, эти люди творили чудеса. Они часто становились стеной между Кеннеди и заключенными и, ссылаясь на свои медицинские знания, отстаивали тех, которые вызывались на допрос, доказывая, что человек не способен выдержать это испытание.
* * *Как часто наружность бывает обманчива! Вспоминается мне кацетная надзирательница (у нас, в женском блоке, кроме Иоганны Померанской, было еще четыре из этой недостойной «корпорации») — фрау фельдфебель Анна Гоффман.
К женщинам, когда-то служившим в кацетах, мы не питали симпатий. Они для нас были той темной стороной, той кровавой страницей, которая и привела, главным образом, к созданию Вольфсберга. Слепые слуги нацизма, люди без совести, без сердца, роботы, на глазах которых умирали тысячи беззащитных… Нет, мы их не любили и сторонились их.
Анна Гоффман была старой женщиной, старой и уродливой. Седые волосы были неопрятно собраны в «дульку» на самой верхушке головы; одутловатое лицо бульдога и маленькие подслеповатые глаза за толстыми очками в металлической оправе.
Всех старых женщин мы называли матерями — «мутти», но это имя никак не подходило к «фрау фельдфебель», как она требовала, чтобы мы ее называли. Маленькая и коренастая, всегда одетая в китель с фельдфебельскими лычками, в такого же сукна юбку и высокие, полицейского образца сапоги, суровая, замкнутая, «Гоффманша» не имела ни одной подруги в нашем блоке и, как было видно, в этом не нуждалась.
Когда пришел черед отправки бывших надзирателей кацетов на суд, мы знали, что скоро отправят и Гоффман. Мы знали, что она служила в концентрационном лагере Ораниенбурге, в котором было уничтожено не мало «унтерменшей».
В первой, большой комнате, в которой я жила до переселения в новый барак, мне не повезло. Аделе Луггер, которая спала под моей койкой, была отправлена в сумасшедший дом. На ее место перевели Гоффманшу. Эта женщина не даром требовала, чтобы ее величали фельдфебелем. Она храпела, как целый хор заправских фельдфебелей. Из глубокого, на басовых нотках рокотания, ее храп переходил в блеянье, взвизгиванье и свист.
В то время мы еще спали на голых досках и не раздевались, идя ко сну, а надевали на себя весь носильный скарб, до шапок на голову и рукавиц, сшитых из тряпок. Зима была холодная, дров почти не давали. Заснуть было трудно. Обычно мы крутились и вертелись, пока удавалось занять более удобное положение и, согревшись немного своим дыханием, мы погружались с трудом в так необходимый нам сон. И вот храп фрау фельдфебель будил не только нашу комнату, но и соседнюю, отделенную тонкой перегородкой, в которой было 36 женщин, главным образом, болезненных и старых. Мы начинали свистеть, стучать кулаками, просто звать «фельдфебеля» по имени, но она спала, как камень, и разбудить ее было просто невозможно.
Однажды в темноте раздался чей-то голос: — Так обычно спят только люди с чистой совестью, а у этой старой ведьмы на душе, вероятно, тысячи преступлений!
Странным было то, что Анна Гоффман получала письма… Конечно, она ни с кем не делилась ни их содержанием ни тем, от кого они приходили. Она была пруссачка из Кенигсберга, находившегося плотно в руках советчиков, и из дома никак не могла иметь вести. Кто же писал этому «старому барбосу»?
Когда начали приходить в лагерь посылки, среди первых же получила фрау Гоффман. — От кого? — спрашивали мы в изумлении. Сало, макароны, рис, топленое масло… папиросы!
Самыми смешными были наши отношения, мои и фрау фельдфебель. Она признавала разницу в чинах и каждое утро, надев на седую голову пилотку, отдавала мне честь и делала что-то вроде рапорта. Несколько раз она подходила ко мне во время прогулок вокруг барака и расспрашивала о моей прошлой жизни в Югославии. Оказалось, что в молодости (казалось просто невозможным, что Анна Гоффман когда-то была молодой!) она бывала в Далмации (тогда Австрии), и этот прекрасный край навсегда остался в ее лучших воспоминаниях.
«Индустрия» игрушек на первое Рождество захватила было и ее, но тут же оказалось, что ни фантазии ни умения у Гоффман не было. Игла и работа были заброшены, и она проводила весь день, читая толстейшую Библию.
— Грехи замаливает! — ехидно говорила Гизелла Пуцци, у которой было несколько очень неприятных столкновений с старухой, презиравшей «намалеванные морды».
У меня над кроватью кнопкой была прикреплена икона Божией Матери Казанской и карточка моего сына, еще ребенком, в казачьей форме. Обе без рамок. Каково было мое изумление, когда накануне Дня матери, который праздновался и в лагере, я прежде всего получила от анонимного лица трогательное поздравление, написанное по-немецки, но подписанное именем моего сына, а на следующее утро, проснувшись и повернув голову к иконке, увидела, что и она и карточка были вставлены в оригинальные рамки, сплетенные из бумаги и соломы.
— Кто это сделал? Кого я могу поблагодарить? — спрашивала я, до глубины души растроганная. Аноним не отзывался. Только через несколько дней венка Элизабет Оберностерер сказала мне, что она подглядела, когда «фрау фельдфебель», по ночам, далеко от всех глаз, в умывалке, урывками плела эти рамки. Она же написала мне поздравление и нарисовала голубым и красным карандашом цветы и посвящение: «К Дню матери от благодарного сына».
Часто то я, то Гизелла, обе страстные курильщицы, находили у изголовья маленькие сверточки с папиросами. Странно, эти подарки совпадали с получением посылки фрау Гоффман.
Итак, пришло время отправки кацетных надзирателей на суд. Одного за другим их вызывали к Кеннеди, и он сообщал им о дате. Одну из надзирательниц отправили в Бельзен на аэроплане. Двух увезли в Матхаузен. Подходил черед Анны Гоффман. Она днем мрачно молчала, сопела и одиноко маршировала вокруг барака, но ночью спала, как убитая.
Вызвали и ее к Кеннеди. Идя туда, она забрала целую пачку писем. Вернулась нескоро, но на губах ее играла загадочная улыбка. — Отчитала я его! — бросила она, как бы невзначай, проходя мимо.
Вскоре мы узнали от заключенных девушек, которые работали в ФСС, что все письма, все пакеты, которые получала «Гоффманша», были от бывших заключенных лагеря Ораниенбурга, что к Кеннеди приезжала делегация, состоявшая из 11 женщин, сидевших в этом страшном лагере, которые привезли петицию с более чем 400 подписями. Мы узнали, что фрау фельдфебель в Ораниенбурге называли «Ангелом Милосердия». Сам Кеннеди, повторяю — сам Кеннеди, отправляя Анну Гоффман на суд, сказал: — Эта женщина под своей суровой наружностью скрывает золотое сердце. Она не уничтожала, а спасла столько жизней, что суд над ней будет только проформой — не обвинительный, а, наоборот, снимающий с нее всякие подозрения!
Единственную кацетную надзирательницу, фрау фельдфебель Гоффман, провожал женский блок с лучшими пожеланиями. Прощаясь, она оставила распоряжение: — Должны на мое имя прийти еще несколько посылок. Прошу их разделить между иностранками, которые их не получают. В первую очередь — русским, Аре и Мане!
* * *Как писали газеты, вырезки из которых я сохранила, фрау Гоффман была освобождена от всех обвинений и… на руках женщин, бывших заключенных, переживших страшное время в кацете Ораниенбурга, была вынесена из зала суда.
* * *Чудный капитан Рааб помогал, чем мог. Через него мы получили граммофон с кучей пластинок. Граммофон старенький, с короткой пружиной. Крутить ручку приходилось даже во время игры, и пластинки были странным сбродом джазов, фокстротов, религиозных негритянских песнопений и шотландских оркестров, состоящих из волынок и барабанов. Но среди этих старых и поцарапанных пластинок оказались «Ученик колдуна» композитора Дюка, «Влтава» Сметаны и — о, радость! — творения П. И. Чайковского: увертюра «1812 год» и первый рояльный концерт, в исполнении Владимира Горовица и оркестра Нью-Йоркской Филармонии.
- «И на Тихом океане…». К 100-летию завершения Гражданской войны в России - Александр Борисович Широкорад - Прочая документальная литература / История / О войне
- Гражданская война. 1918-1921 - Николай Какурин - О войне
- Казачья Вандея - Александр Голубинцев - О войне
- Рассказы - Герман Занадворов - О войне
- Алтарь Отечества. Альманах. Том II - Альманах Российский колокол - Биографии и Мемуары / Военное / Поэзия / О войне