Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Литература – дело одинокое. Одинок не только монах, склонившийся в келье над рукописью, или писатель, задумчиво грызущий в кабинете гусиное перо, но и современный сочинитель, барабанящий по клавишам, даже если он сидит в шумной редакции.
Творчество «больше, чем единица», вызывает дополнительный интерес.
«Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами вполне законными, но весьма однообразными: “Как это вы пишете вдвоем?” Сначала мы отвечали подробно, вдавались в детали… <…> Потом мы стали отвечать менее подробно. <…> Еще потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления:
– Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры! Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые» («Золотой теленок». Предисловие).
С братьями Гонкурами пусть разбираются французы. Но в русской словесности было, пожалуй, лишь три больших коллективных удачи: Козьма Прутков, братья Стругацкие и – как раз посередине – писатель Ильфпетров (недаром придумавший себе и псевдоним Ф. Толстоевский, в котором химически слились фамилии двух крупнейших русских авторов-антиподов).
Мемуаристы дружно утверждают: в быту они были едва ли не противоположностями: загадочная еврейская и загадочная русская душа.
Илья Ильф (Илья Арнольдович Файнзильберг, 1897—1937) был болезнен и близорук, молчалив и начитан, любил гулять по улицам и фотографировать, в конце жизни мечтал написать что-то похожее на чеховские «Душечку» или «Крыжовник». Он – созерцатель, наблюдатель. «Видя Ильфа, я думал, что гораздо важнее того, о чем человек может говорить, – это то, о чем человек молчит. В нем (в молчании) он очень широко обнимал мир…» (Ю. Олеша. «Памяти Ильфа»).
Евгений Петров (Евгений Петрович Катаев, 1903—1942) отличался отменным здоровьем и общественным темпераментом. Он служил в ЧК и редактировал журнал, жил сам и давал жить другим. В литературе он поначалу видел не призвание, как Ильф, а источник заработка в послереволюционной Москве. «Брат оказался мальчиком сообразительным и старательным, так что месяца через два, облазив редакции всех юмористических журналов Москвы, веселый, общительный и обаятельный, он стал очень прилично зарабатывать, не отказываясь ни от каких жанров: писал фельетоны в прозе и, к моему удивлению, даже в стихах, давал темы для карикатур, делал под ними подписи, подружился со всеми юмористами столицы, наведывался в “Гудок”, сдал казенный наган в Московское управление уголовного розыска, отлично оделся, немного пополнел, брился и стригся в парикмахерской с одеколоном, завел несколько приятных знакомств, нашел себе отдельную комнату…» (В. Катаев. «Алмазный мой венец»).
Один из современников назвал Петрова «поэтом сервиса». Он был не просто писателем, но литературным деятелем, причем и в специфически советском образе писателя-общественника.
Их объединяло, кажется, лишь одесское происхождение.
Символически разъединила их даже смерть.
«Я не помню, кто из нас произнес эту фразу: – Хорошо, если бы мы когда-нибудь погибли вместе, во время какой-нибудь авиационной или автомобильной катастрофы. Тогда ни одному из нас не пришлось бы присутствовать на собственных похоронах» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).
Случилось, однако, по-иному. Тот, который однажды сказал другу: «Нет, нет, мы никогда не умрем на своих постелях», – все-таки умер от чахотки (ее уже называли туберкулезом), дома, на руках у близких, накануне Большого террора. Судьбу друга Ильф угадал: Е Петров, действительно, погиб в авиакатастрофе в разгар Великой войны. Самолет, на котором он летел из Севастополя в Москву, был сбит немецким истребителем в степи под Ростовом.
Но в главных книгах Ильф и Петров слились до неразличимости, образовали единого писателя, до которого не смогли дотянуться написанные единолично – ни до, ни после – вещи.
«Оказалось, что за десять лет работы вместе у нас выработался единый стиль. А стиль нельзя создать искусственно, потому что стиль – это литературное выражение пишущего человека со всеми его духовными и даже физическими особенностями» (Е. Петров. «К пятилетию со дня смерти Ильфа»).
В 1927—1931 гг. (а непосредственная работа заняла всего несколько месяцев) писатель Ильфпетров, «как бы резвяся и играя», сочинил два романа, которые стали единой книгой века, отодвинув, оттеснив куда более значимые для современников имена.
История создания «Двенадцати стульев» рассказана Е. Петровым.
Брат, уже известный писатель Валентин Катаев, печатающийся в газете «Гудок» под псевдонимом Старик Собакин (точнее – Саббакин), однажды предлагает журналистам-поденщикам, обрабатывающим читательские письма: «Уже давно пора открыть мастерскую советского романа, <…> я буду Дюма-отцом, а вы будете моими неграми. Я вам буду давать темы, вы будете писать романы, а я их потом буду править. Пройдусь раза два по вашим рукописям рукой мастера – и готово. Как Дюма-пер». Катаев предложил и авантюрную фабулу, сходную с рассказом А. Конан Дойла «Шесть Наполеонов»: пусть некто ищет деньги, запрятанные в одном из стульев.
Через несколько месяцев, когда работа существенно продвинулась, Старик Собакин благословил уже не литературных негров, а полноценных авторов: «Вы знаете, мне понравилось то, что вы написали. По-моему, вы совершенно сложившиеся писатели» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).
Порой эти воспоминания вызывают подозрения. «Дарил он сюжет, нет ли – сейчас точно не скажешь. Нет документа – нет аргумента» (М. Одесский, Д. Фельдман).
Один, правда, косвенный документ и аргумент все-таки существует. «Двенадцать стульев» посвящены Валентину Петровичу Катаеву.
В отличие от мгновенного читательского успеха (за десятилетие, ко времени смерти И. Ильфа, роман не только был неоднократно издан в СССР, но и переведен на пятнадцать языков – такого, кажется, не знал ни один из советских современников Ильфпетрова) историко-литературная оценка книги была колеблющейся и, скорее, скептической.
«Среди крупных советских писателей 20—30-х гг. Ильф и Петров долгое время оставались относительно малоизученными, – фиксировал ситуацию через шесть десятилетий Ю. Щеглов. – Лишь отдельные проницательные наблюдения, притом нередко со стороны авторов, не писавших специально об Ильфе и Петрове, как, напр., высоко ценивший их Набоков, позволяли догадываться о том, сколь первоклассной важности культурный материал “пылится на складах” критического и историко-литературного истэблишмнета» («О романах И. Ильфа и Е. Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”).
Извлеченный со складов, этот материал подвергался разнообразной оценке и переоценке. ДС и ЗТ (таковы обычные сокращения романов в специальных работах) были объявлены: и классикой советской сатиры, бичующей старый мир и отдельные пережитки мира нового (Л. Яновская); и библией интеллигентов-шестидесятников, из которой вышла молодежная проза «Юности» (М. Каганская и др.), и антиинтелигентским памфлетом «молодых дикарей» (Н. Мандельштам); и универсальной сатирой, не только антиимперской, но и умеренно антисоветской (Я. Лурье); и ловким ходом авторов-эстетов, выбравших в герои плута и тем самым избежавших упреков в недостаточной лояльности (В. Набоков); и скрытым памфлетом, социальным заказом, мгновенной реакцией соавторов на борьбу группировок в советском политическим истэблишменте (М. Одесский, Д. Фельдман); и литературным дайджестом, который можно было написать, не выходя из библиотеки (Ю. Щеглов).
Но в любом случае это была игра на повышение. Романы-фельетоны оказались в первом ряду русского канона – наряду с М. Булгаковым, М. Зощенко, тем же Набоковым – или где-то поблизости от него.
По какой причине? Почему? Поищем и свой ответ, помня о том, что книга ДС/ЗТ уже выдержала испытание восемью – и какими! – десятилетиями.
«На Запад! За фабулой!» – дружно провозгласили в начале 1920-х годов формалисты и серапионы, Е. Замятин и О. Мандельштам. В конце десятилетия соавторы – фельетонисты «Гудка» и двинулись на Запад.
Если верить воспоминаниям (а тексты это подтверждают), мастерская советского романа строилась на скрещении двух мало свойственных русской литературе традиций (недаром Катаев вспоминает Дюма-отца): авантюрного (точнее – детективного) романа и романа плутовского. Однако, привлекательные своим демократизмом, но имеющие подозрительную репутацию, эти традиции сочетаются с трудом, напоминая персонажей крыловской басни.
Плутовской роман центробежен. Поставленный в центр его композиции герой-плут (пикаро – у основоположников жанра испанцев), как правило, проживает большой кусок своей жизни (причем обычно сам рассказывая о ней), но принципиально не меняется. Главное в плутовском романе – не сам персонаж, а его движение, перемещение от одного хозяина к другому и от одной плутни к другой. Похождения героя позволяют развернуть панораму современной действительности, будь это Испания XVI века (анонимный роман «Жизнь Ласарильо с Тормеса»), Франция века восемнадцатого («Жиль Блаз» Лесажа) или его русский извод («Российский Жилблаз» В. Нарежного). Не случайно чрезвычайно значим для плутовского романа так называемый хронотоп большой дороги – место случайных встреч и разнообразных приключений.
- Журналистика XXI. Новые СМИ и свобода слова - Антон Антонов-Овсеенко - Культурология
- Сказавшие «О!»Потомки читают Чехова - Игорь Сухих - Культурология
- Сексуальная культура в России - Игорь Семёнович Кон - Культурология / Прочая научная литература / Эротика, Секс
- Философия музыки в новом ключе: музыка как проблемное поле человеческого бытия - Екатерина Шапинская - Культурология
- Библейские фразеологизмы в русской и европейской культуре - Кира Дубровина - Культурология