Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор все никак не налаживался – то и дело вмешивался кто-нибудь третий; но Визенер не давал оттереть себя от Гейдебрега и внимательно следил за всем, что и как он говорил; Гейдебрег переходил с немецкого языка на французский, смотря по тому, с кем беседовал; по-французски он объяснялся как школьник, очень точно и старательно, с восточнопрусским акцентом, угловато. В Париже Гейдебрег бывал и до войны, а затем жил тут довольно долго в период сильного падения франка. Он излагал свои этнопсихологические наблюдения, говорил о поверхностности французов, об их бюрократизме и в то же время о расхлябанности, об их способности чувствовать форму и краски и неумении понять сущность, охватить предмет в целом. Он изрекал все эти банальности авторитетным тоном, точно это были установленные математические истины и ему надлежало выставить французам отметку, которая на вечные времена войдет в мировую историю. Гейдебрегу было, вероятно, лет пятьдесят пять, взгляды его закоснели; но именно эта косность делала его человеком большой энергии, вызывавшей, несмотря на внутреннюю усмешку, уважение у Визенера.
Время от времени Гейдебрег поднимал руку, огромную, тяжелую, страшную, очень холеную белую руку. Ее холеность только подчеркивала, как отметил про себя Визенер, насколько она груба и страшна. Гейдебрег как будто и сам старался спрятать руки, тесно прижимая их к туловищу и время от времени сжимая в кулаки; но эти движения, как и широкий старомодный перстень с печатью, лишь привлекали внимание к его рукам. Визенер с трудом отвел от них глаза.
Гейдебрег, аккуратно подобрав полы длинного сюртука, опустился на стул и чуть подтянул на коленях полосатые брюки; из-под них выглянули туго натянутые черные шерстяные носки. Он жестом пригласил Визенера сесть рядом. Обычно такой самонадеянный, Визенер отметил это как успех и, лукаво усмехаясь, переглянулся с Герке.
– Ну, как живется в Париже, молодой человек? – милостиво спросил Гейдебрег, когда они на несколько минут остались одни. «Молодой человек» – он был доволен, что нашел такую удачную форму обращения: она звучала и шутливо, и что-то парижское было в ней, она выражала нужную дозу доверия, сохраняя одновременно необходимую дистанцию.
Визенер успел тем временем обдумать, какой тактики ему держаться с Гейдебрегом. Нелегко будет, конечно, ладить с этим ограниченным, неотесанным человеком. Как раз ограниченность и сообщала ему особую силу и уверенность в себе. От него веяло протестантом, пуританином, чиновником; хотя черты эти накладывали на него отпечаток мелочности и педантизма, за ними, несомненно, скрывались фанатичность, жизненная цепкость. Ни в коем случае нельзя было предстать перед ним скептиком, каким Визенер был на самом деле; так же неуместны были бы легкомыслие, фривольность. Его вопрос: «Как живется в Париже?» – слегка смахивал на экзамен, на вопрос из катехизиса. Возможно, что Гейдебрегу шепнули кое-что о легком стиле его жизни. Было бы бессмысленно разыгрывать из себя благонравного школьника и отрицать свой вольный образ жизни. Он живет здесь весьма по-парижски, признался Визенер. Но внутренне он всегда начеку. Он только потому держится парижских нравов, что это, по его мнению, является единственным путем для достижения определенных целей, которые, как ему кажется, полезны для дела национал-социализма. Ему хотелось представить свой здешний образ жизни как северную хитрость; он старался, чтобы Гейдебрег воспринял его поведение как маску, которую он носит лишь с целью обмануть противника.
Гость выслушивал осторожные оправдания Визенера. Он так прямо смотрел ему в лицо своими белесыми, странно безжизненными глазами, что Визенеру стало не по себе. Неужели он взял неправильный курс? Но оказалось, что курс был им угадан правильно. Когда Визенер кончил, Гейдебрег сказал – по обыкновению ровно, корректно, назидательно:
– Без так называемой «северной хитрости» здесь не проживешь. – И покровительственно прибавил: – Благодарю. – Словно генерал, который принял и одобрил рапорт младшего командира.
Милостиво отпущенный, Визенер был вдвойне рад, когда Гейдебрег пригласил его к себе в один из ближайших дней для более обстоятельной беседы.
* * *
Национал-социалист Гейдебрег остановился в отеле «Ватто», спокойной, почтенной гостинице с твердо установившейся репутацией, неподалеку от Триумфальной арки. Неподвижный, неуклюже выставив вперед большие ноги, сидел он в хрупком, бледно-голубом бархатном кресле рококо; над его головой, на легкомысленной картине Буше, нагая мисс О’Мерфи, распростершись ничком на ложе, показывала зрителю свой обольстительный зад. Визенер, как ни старался, не мог отвести глаз от огромных, белых, лежащих на коленях рук Гейдебрега; тот, сидя в маленьком голубом кресле, напоминал статую египетского фараона.
– Моя так называемая миссия, – сообщил Гейдебрег своему внимательному слушателю, – частью заключается в том, чтобы положить конец тявканью эмигрантского сброда. Шум, поднятый вокруг дела Беньямина, вызвал в Берлине недовольство. Национал-социалистскому государству надоели плакальщики.
Визенер слушал внимательно, сосредоточенно, почтительно. Но черная повязка на рукаве Гейдебрега, этот траурный креп, отвлекла его внимание. «Дружок мой, базельская смерть!» Гейдебрегу поручено ликвидировать шумиху вокруг дела Беньямина. А не самое дело? Или оно уже ликвидировано? Еще один fait accompli? Глубоко тягостные образы, рожденные статьей Траутвейна, вновь встали перед его глазами вместе с мучительным вопросом: жив ли еще человек, вокруг которого идет такая борьба?
Эти размышления помешали Визенеру заблаговременно обдумать подходящий ответ. Пауза, последовавшая за словами Гейдебрега, застала его врасплох, и он ответил, не подумав.
– Эмигрантские нападки, – сказал он своим обычным, небрежным, чуть-чуть надменным тоном, – не могут нас задеть. «Парижские новости». Некий господин Траутвейн. Кто идет на большие дела, не оглядывается на собачий лай.
Дворовый пес всегда, глядишь,
Вдогонку мчит за нами,
А лает он, то значит лишь,
Что едем мы верхами.
– Откуда это? – спросил Гейдебрег; в его голосе прозвучало, пожалуй, недовольство.
– Из Гёте, – ответил Визенер.
– Как бы там ни было, – сказал Гейдебрег, заканчивая разговор, – вой эмигрантов раздражает Берлин. Мы не желаем больше слышать голос господина Траутвейна, мы не желаем больше видеть «Парижские новости».
Визенер испугался. Он дал себе волю, он не собрался с мыслями, слова Гейдебрега означают выговор. И все это его, Визенера, проклятая порядочность. Из одной только порядочности он поднял голос в защиту эмигрантов и против власти. С ума он сошел? Дело идет о его собственном существовании, а он позволяет себе совершенно неуместную и вдобавок бесплодную гуманность. Бурный поток перепутанных мыслей, чувств, ощущений завертел его. Он видел отвратительные белые руки Гейдебрега, наманикюренные и до ужаса хищные, он видел его светлые, странно безжизненные глаза, неуклюжие башмаки.