оказывалась не в состоянии его поддержать. Как-то раз, обидевшись на меня, она сказала:
– С вами неприятно разговаривать. Вы словно отсутствуете.
Я сознавала её правоту, но изменить нечего не могла. Проще было перекинуться в мир Анны и Вронского, чем с кем-то говорить о себе, о лагере или о прошлой жизни. И всё-таки одному человеку удалось меня разговорить.
Наша дневальная Евгения Карловна, пожилая, домовитая и услужливая, на работу не ходила. Барак содержала в том порядке, который был возможен в адских условиях безводного существования. Раз Евгения Карловна заменила мне солому на сено, чтоб голове было удобнее, в другой раз припрятала для меня кипяток. Встречая с работы, восклицала: «Наконец-то!» Внимание её возникло словно бы на пустом месте, без всяких к тому оснований. Мне было ново, что в бараке меня кто-то ждёт, что кому-то небезразлично, сколько мы выработали хлеба, и т. д. В глубине души я даже чувствовала себя виноватой за малость обратной отдачи.
Однажды Евгения Карловна поведала о своей семейной драме. В дочери души не чаяла, любила мужа. «Раз сижу, жду мужа с работы, – рассказывала она, – ужин закутала, чтоб не остыл. Его всё нет и нет. Пришёл очень поздно, стал в дверях, зачем-то повернул ключ и сказал: „Сядь, Женя, я должен сообщить тебе: у меня сифилис“». Рассказывая, Евгения Карловна плакала, как плакала, видимо, и тогда… Я одеревенело слушала её историю, жалела эту женщину.
– Расскажите о себе, Тамарочка! – стала просить она. – А мама у вас есть? Сёстры, братья? Отец?
– Мама и сестра погибли от голода в блокаде Ленинграда. Одна сестра где-то в детдоме. Отец сидит в Магадане. Муж сидит недалеко от Фрунзе.
Евгения Карловна хваталась за голову: «Ах вы, бедная девочка! Представляю, что у вас на душе!»
В ноябре неожиданно собрали очередной этап. Зачитали и мою фамилию. Я растерялась, испугалась дорог, неизвестных мест, уголовников. Завернув в своё плюшевое, бесподкладочное пальто шерстяную кофточку и туфли, купленные Эриком перед арестом, приготовилась к этапу. Ко мне подошла нарядчица:
– Вас ждёт технорук, зайдите к нему в контору.
После летнего инцидента с жульническим обрызгиванием волокна я видела его только на разнарядках и ещё когда он предложил идти на работу в совхоз. Он со мной не заговаривал, я – тем более. Зачем он вдруг меня вызывает? Усталый и мрачный, Портнов предложил сесть и с места в карьер сказал:
– Это я настоял, чтобы вас включили в этап.
Я не нашлась что ответить. Он продолжал:
– Надо быть осмотрительней в выборе друзей. Понимаете, о чём я говорю?
Нет, я не понимала. Каких друзей? У меня их не было.
– Вами стал интересоваться оперуполномоченный. Ваша Евгения Карловна даёт ему полный отчёт о том, чем вы с ней делитесь, – продолжал технорук. – Поверьте, сейчас для вас самое лучшее – новое место. Я желаю вам только хорошего. И не повторяйте ошибок!
Боже мой! Опять я ничего не смыслю в механизме жизни! Было худо, неловко. За дверью конторы уже строили тех, кто уходил в этап. Я поднялась:
– Спасибо.
– Подождите, – остановил меня Портнов.
Он зашёл за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул мне:
– Зима идёт. Не знаю, где вы окажетесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!
Он подошёл ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб:
– Как хочется, чтобы у вас всё хорошо сложилось, милая вы девочка!
Я горько и больно заплакала, прижав носки к груди. Среди провожавших стояла и Евгения Карловна. Я твердила про себя: «Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?» Душевное буйство не унималось. Что она говорила оперуполномоченному? Что, что, что? Почему я так примитивна и всё время попадаю в руки стукачей? Почему никак не могу понять, что любая форма доверительности – криминал и глупость, что исповедальная «искренность» Евгении Карловны – наживка? И чего от меня хотят? Зачем гоняются за мной? Жизнь безнадёжно искорёжена. Предательство – её неотъемлемый атрибут.
За спиной мы оставили уже много вёрст. Возмущение сменилось кротостью. Я шла и думала о человеке, который уличил меня однажды в обмане, а теперь счёл нужным заслонить от лагерных вывертов; о подаренных им шерстяных носках; о донорском пайке Чингиза; о перемешанности и неравных пропорциях Добра и Зла; о необходимости принимать наконец всё это «в связке», таким как есть, и о своей неготовности к этому.
И – Эрик! О нём думать было особенно сложно. Почта долго ничего не приносила. Но вдруг от него стали приходить конверты-треугольнички: то они шли потоком, то с длительными перерывами. Он писал, что работает по специальности, врачом-хирургом. На жизнь не жалуется. Поначалу я думала, что он не хочет меня огорчать, но у него хватало сил на прежнюю горячность: «Люблю тебя… думаю… мечтаю. Не могу жить без тебя…» Треугольнички были единственной нитью, связывающей меня с миром. И я вчитывалась в них, перечитывала снова и снова. Увы! Это не было ни поиском, ни обращением души к душе. Более того, чтобы описывать, в каком лагере нахожусь я, нужны были вопросы и тревоги Эрика. Не замечая разницы в жизненном самочувствии, в последующих письмах он продолжал рассказывать, как удачно практикует, сколько и каких операций сделал не только заключённым, но и вольнонаёмным: «Оперуполномоченный не знает, как меня отблагодарить за удачный исход…», «Начальник колонны готов сделать для меня всё, что угодно, после того как я избавил его от аппендицита…». Наверное, от безысходности, от крайнего истощения являлась никудышная мысль: если все готовы сделать для него всё, почему он не пытается похлопотать о моём переводе к нему или в зону полегче? Я тут же укоряла и стыдила себя: «Ни от кого ничего не надо! Я – сама. Сама!»
* * *
Этап уходил в ночь. Как и по дороге сюда, по степи беспорядочно мотались мёртвые колёса перекати-поля. Конвой был спокойный. Лаяли сопровождавшие нас собаки. Потом и они замолчали. Утих ветер. Высыпали звёзды. Мигающий свод казался живым, холодно-отчуждённым. Вязаными верёвочными тапочками движущийся этап шуршал по песку.
В том ночном этапе из Джангиджира во мне выметнулась не то фантазия, не то грёза: когда-нибудь я обо всём расскажу, как сейчас ещё и самой себе не умею. Может, человеку, который захочет услышать это от меня. Может, ребёнку. А может, вообще ВСЕМ поведаю об увиденном и пережитом.
Какое множество людей, погружённых в схожие «колодцы», одолевало тогда дороги на фронты и в лагеря! Рушились прежние миры, рождались новые потребности и верования… И никогда при этом я не чувствовала так близко Бога, как тогда. В