Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откудова едете? Куда? — любопытствует сосед в крытом синей пестрядиной кафтане.
— Домой, в Россию. А жили далеко, за Кавказом.
— Что же, какая там будет жизнь? Насчет заработков, скажем, ежели.
— Жить можно. Только климат там для нас вредный. Полгода вот лихорадкой маялися, оттого и домой едем.
— А-а… Ну, а коли, к примеру, по плотничьей части? Проелись, прямо сказать, до крохи, двинулся вот сам не знаю куда… — поближе присаживается мужик.
— Какая плотничная работа? И лесу-то нету… — болезненно усмехнулась женщина: — Заплетут вицами да глиной обмажут, вот тебе и дом…
— Жердь, вот в эту бутылку, копеек тридцать, — добавляет рабочий. — А топят навозом…
— О-о! Гляди же ты… Детей-то нету?
— Нет. Трое было, там схоронили чрез эту же лихорадку, вдвоем остались опять…
Женщина вдруг начинает беспокойно ворочаться. Рабочий, точно спохватившись, хмурится еще больше и заботливо спрашивает:
— Может, молока испила бы?
— О, господи… — вздыхает мужик и отодвигается подалее.
Паренек лет двадцати то и дело заглядывает в обшитый холстом ящик, что все время держит на коленях, и не может из-за него прилечь.
— Что у тебя там ворошится-то?
— А голуби. Голубь с голубкой… Вот боюсь: довезу ли? Пятые сутки в пути да еще ден семь ехать. В Сибирь везу, далеко…
— Вот оказия! Что, голубей там нет, что ли? Чудак!
— Таких нет. Это — курские, с своей стороны… Ездил вот, хочу памятку с родины иметь. Переселились мы в Сибирь-то, да я только пока что не останусь там!
— А как по тамошним местам, спросить, подходяще?
— М-м… Все одно, ежели без денег… Нет, не лучше! Двинуться некуда, ворочаться не к чему, все разорено дома, вот и живут пока что… Нет, не подходяще! Плачем да живем… Нешто подойдет на чужой стороне?!
У бабы в углу все время надсадно, захлебываясь, плачет ребенок. Она совсем выбилась из сил, стараясь унять его: качает на руках, сует в рот прокисшую коровью соску, приговаривая нараспев:
— Ну-ну, бог-от с тобой! Ну, касатик ты мой… Вот огонек, погляди на огонек… О, господи батюшка! Согрешила я с тобой, моченьки моей нету…
Одни спят как мертвые, другие ворочаются и сердито ворчат:
— Что за беспокойный ребенок… Окормила ты его чем, что ли? Гли-ка, чисто заведенный, без утиху ревет…
Женщины снисходительно соболезнуют, советуют.
— Пуп грызет, говоришь? Эко ты дело! Не иначе, грызет: вишь, вьется-то как…
— А ты лютиком-то попой, слышь, оно хорошо! Этак на ложечке-то давай и давай…
— Дедонька, поесть охота… А, дедонька-а?.. — тянет мальчуган в рваном, с чужого плеча, полушубке и такой же шапке, налезающей ему на глаза. И тихонько теребит за рукав старика, что долго делал вид, будто спит, что не слышит, потом с деланно суровым видом завозился, ворча:
— Что еще придумал? Какая ночью еда? О, господи… И все-то бы ел только… Давеча ели уж, чего еще?
И когда развязывает котомку, то становится понятным, что это не поблажка только не знающему времени для еды мальчонку, что, пожалуй, и в самом деле давненько ели, что и сам он не прочь перекусить.
Мальчик жадными, как у голодного волчонка, глазами следит за краюхой хлеба в руках старика. А тот с минуту глядит в какой-то нерешительности, будто у него рука не подымается на это сокровище, будто измеривает, взвешивает черствый ржаной ломоть, что-то рассчитывает, соображает.
— Ну, на! — подает, наконец, отложив кусок для мальчика, другой как-то виновато, украдчиво — для себя.
И оба, старик и ребенок, одинаково медленно, важно и почти благоговейно откусывают, долго жуют, подбирая падающие крошки…
— Ежели все наши слезы собрать, река протекла бы! Всего не расскажешь… А какая наша вина? И по закону, по самому императорскому указу мы действовали ведь: свобода совести… "Вы, говорит, господствующую церковь поносите на своих собраниях!" — "Нет, отвечаем кротко, никого мы не поносим, а только идем и будем идти к господу тем путем, какой совесть наша указывает…" — "А вот я, возлютовал на нас, покажу вам пути!" И тут мы с твердою кротостью отвечали: "Ты, мол, всепрощаем… Господа нашего и апостолов гнали, так нам ли не прощать?"
Рассказчик, старик в белом суконном архалуке, с лицом удивительно спокойным и ясным, замолчал, сам похожий на апостола.
— Это верно. Господь терпел и нам велел… — кто-то отозвался из кучки слушателей.
— Тоже вот, к примеру, скопцы, опять же и хлысты…
— Это другое. Мы — просто братья во Христе, живем по заповедям евангелия, исповедуем бога, как он вложил нам в душу…
— Это уж на что лучше известно… По всему выходит, дело ваше правое, должно вам выйти прощение, как разберут там вашу бумагу…
— А что же, спросить, будет какое способие вам, ежели вот по ошибке, скажем, заставили вас хозяйство позорить, но тюрьмам там держали, в чужие края посылали?
— Мы о том не просим. Мы правды одной ищем только…
Молоденький казак с отчаянным вихром волос из-под высокой мерлушковой шапки, в шароварах с синими лампасами под коротким казакином, переобуваясь, говорит своим соседям:
— Завтра к вечеру приеду, от станции только шестьдесят верст… Сын еще при мне родился, теперь уж ему третий год давно… А серебряные пояса — это у сотников, у есаулов, верно… Можно и нам, коли богатый, а я еду совсем даже бедняжка: только лошадь со мной, и ту надо кормить. Дома ничего нет, отец старый и один; что можно тут с землей сделать? А потом, погорели… Все как есть сызнова теперь надо начинать…
— Да ты не русский, что ль? — любопытствуют, уловив в речи казака чужой акцент.
— Нету, я русский… Казак я, как не русский?
Он хотя и повествует о таких безрадостных вещах, что "совсем бедняжка", что заново предстоит создавать разрушенное хозяйство, но все это — беспечным, веселым тоном, скаля белые зубы. Оттого, должно быть, что "завтра к вечеру", что "через три года"…
— Нет, ты не русский… — упрямо стоит кто-то на своем.
— Абалаканец я. Слыхал?
— А нагайками нашего брата, мужика, дул там?
— Н-нет… Что казак? Ты думаешь, казаку хорошо? Все равно, что и твоему сыну в солдатах. Казак — тоже мужик… крестьянин… — перестал улыбаться, потом добавил: — Служба для всех одна: мне прикажут, буду бить нагайкой, твоему сыну велят, станет стрелять…
Замухрышистый, испитой, неопределенного возраста мужик — армячишко заплата на заплате — раздирает зубами гнилую воблу и все твердит, убедительно и жалостно, своему соседу:
— Никто, милый ты человек, от хорошего житья с своей родной земли не двинется, никто! Нужда, голод да холод гонит… Ведь как живем? О, господи! Земли, прямо сказать, с рукавицу, лесу — не по нашим зубам… Огородиться нечем! Избенка — на веретене встряси, из осинок, зимою тут и сам с семьей и телята да овечки… свалится другой ребенок с лавки-то и вместе с ягненком на соломе спит, правду говорю!
— Знаю, знаю… И избы-то все у вас непокрытые, видал.
— А это по весне в частом быванье, верно! Лошаденку там али корову охота до отавы-то дотянуть, а соломы-то где у нас? Вот и кормим с крыши…
К баку с водой то и дело подходят, ступают чуть не на ноги старухе в заячьем шушуне, но она ничего не замечает, вся уйдя в рассказ.
— Вижу это я, смертонька подходит… Хоть бы, мол, словечко-то услышать еще от него! Одно-то бы словечко… А он все без ума, мечется, не узнает. Ну, плачу это я, плачу, а он как затихнет, поглядит этак на меня да говорит:
"Мамонька! Так бы я молочка и испил…" И обрадовалась я в те поры и испугалась-то: "Сейчас, дитятко, говорю, сейчас…" А откудова молоко? Во дворе-то ни шерстинки, ежели к суседям кинуться, так и там шильцем его хлебают, а опять же ночь… Призамялась, видно, я о ту пору, а он заприметил да и говорит: "Ну, завтра, мамонька, нету ведь у нас своего-то…" Задремал этак, распустился, водички испил, а к утру-то и душу богу отдал… И никогда-то я на сиротство свое, на нужду да работу вековечную не жаловалась, а тут согрешила и возроптала господу богу. И до сей поры на сердце: для кого ж трудилась, недоедала да недосыпала, как не для моего дитятка, а в предсмертной-то час его душеньку не могла порадовать… "Так бы, говорит, и испил…" И ведь молочка-то бы всего с чашечку надо!
Среди куч народа вдруг начинается движение.
— Билеты дают… Эй, дай выйтить-то!
— Что это, посадка, никак?
— Не лапься, не лапься! Ты где стоял?
Жандарм, сонно хлопая глазами, водворяет порядок.
— Очередь держи… Ты! Становись в затылок…
СОКРОВЕННОЕ
Пришел он еще с осени в село Глинянку и бог весть отколь, этот странный божий человек с клеенчатою котомочкой за плечами, с посохом в руке, опоясанный веревочкою поверх старенького подрясничка, в скуфейке, с жиденькими косицами полуседых-полурыжих волос, с тихой, уветливой и по-загадочному непонятной речью, все больше от писания.
Сперва было и не заметили. Мало ли богомольцев проходит через Глинянку в монастырь и обратно! Только попрошайничают, норовят даром поесть да переночевать, а копейки свои монахам несут…
- Руда - Александр Туркин - Русская классическая проза
- В Крыму (сборник) - Александр Куприн - Русская классическая проза
- Пастушка королевского двора - Евгений Маурин - Русская классическая проза
- Коллега Журавлев - Самуил Бабин - Драматургия / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Утро: история любви - Игорь Дмитриев - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы