Но Анна Андреевна телеграмму как-то пропустила мимо ушей. Ее занимало чехословацкое письмо.
Перед моим отъездом она снова взяла его в руки и повторила:
– Такой сюжетный поворот и во сне не приснится. Моя оплеванная персона – образец советской женщины для братской социалистической страны! Прекрасно! «Все смешалось в доме Облонских»…
6 марта 58 Очень давно не писала. Теперь уже трудно восстановить даты. Один раз за это время снова была у Анны Андреевны в Болшеве. На этот раз с Оксманами. Ничего примечательного. Юлиан Григорьевич сразу ушел в другой корпус навещать тяжело больного Козьмина170. Анна Андреевна, одетая, лежала под одеялом, жалуясь, что дует из окон. Мы с Антониной Петровной кормили ее апельсинами, которым она очень обрадовалась: у нее почему-то пересыхает во рту.
Да, вот разве что было интересное. В машине – по дороге туда – Юлиан Григорьевич сказал: «Самое главное: кончится ли процесс десталинизации другим процессом». Я его слегка толкнула – не при постороннем же разговаривать! Потом, в Болшеве, он слишком долго не возвращался от Козьмина, а нам пора была ехать. Я отправилась ему навстречу, зная, что и он способен «заблудиться в двух шагах от дома». И, действительно, встретила его на дорожке парка, недоумевающего, куда свернуть. Пока мы шли к флигелю Анны Андреевны, я спросила: «Вы Нюрнбергский процесс имели в виду?» – «Конечно!» Я сказала, что уже думала об этом, но меня смущает количество палачей и соучастников палачества; если начать их судить – чего требует самая элементарная человеческая справедливость – то края не будет крови и слезам. У всех жены, дети… Опять очереди, окошечки, свидания, передачи, этапы, тюрьмы. Пусть на этот раз справедливые… Но все равно – немыслимо.
Оксман сказал, что Нюрнбергский процесс необходим во имя очищения нации, иначе мы вперед не двинемся и останется то же беззаконие, тот же произвол, – ну, может быть, в меньших масштабах. Но наказывать смертью или тюрьмой следует лишь немногих, а всех остальных, причастных к злодействам, следует громко назвать по именам и отстранить от какой бы то ни было малейшей власти. Пусть стреляются сами, пусть дети отшатнутся от них с ужасом, пусть более никогда и ни в чем никто от них не будет зависеть; пусть они смиренно трудятся на заводах, в учреждениях, в колхозах – гардеробщиками, уборщиками мусора, курьерами – не более того171.
А в последние дни мне довелось работать с Анной Андреевной, как бывало в Ленинграде, в Ташкенте – да и здесь уже случалось. «Щепкой валяюсь у ног ваших» – такова была форма телефонного приказа, во исполнение которого я два утра подряд ездила к Анне Андреевне читать корректуру.
Верстка ее книги!
Первая книга Ахматовой после постановления 46 года!
Половина, разумеется, занята переводами. Но все-таки сама Ахматова тоже присутствует. Есть такой поэт.
На обороте титульного листа обозначено: «Под общей редакцией А. А. Суркова».
Набиралась книга в Венгрии. Поэтому, когда я указываю Анне Андреевне какую-нибудь особенно смешную опечатку, она говорит с напускным возмущением: «Злосчастный мадьяр!»
Она возбуждена и тревожна. Я вижу. Но и радостна.
Главное, что ее сейчас занимает: она хочет просить у Суркова разрешения заменить стихи об Азии – «Таинственной невстречей» и «Пусть кто-то еще отдыхает на юге»[242].
Мне кажется, я догадываюсь, почему она не хочет первых и так торопится с напечатанием вторых. Эти новые стихи, это опять «цветы небывшего свиданья».
Читать корректуры мне было трудно: шрифт мелкий и разговоры в комнате. В первый день вместе с нами работал Николай Иванович, во второй Эмма Григорьевна. К стыду моему, уже после моего чтения они выловили несколько опечаток, и довольно серьезных, но я взяла реванш, обнаружив и после них еще немало. Одна только Анна Андреевна читала верстку, можно сказать, с полной безмятежностью; набрано: «обещай опять прийти ко мне» – вместо «во сне»; говоришь ей: «Глядите, что тут!» Она глядит и не видит. Потом: «Боже, какая чушь! Злосчастный мадьяр!»
Но самое интересное в этой работе были, конечно, не опечатки, а споры, возникавшие вокруг отдельных строк. И наши предложения, которые то отвергала, то принимала Анна Андреевна.
Мне иногда удавалось умолить ее восстанавливать строки, искалеченные ею в угоду цензуре. Например, в верстке «Надпись на книге» оказалась набранной с середины:
…Пускай над временами годаНесокрушима и верна
и т. д.
Я настояла, умолила дать и первые строки:
Почти что от летейской тениВ тот час, как рушатся миры
и т. д.[243]
Затем строка:
Хранилища молитвы и труда —
во спасение от молитвы была изменена Анной Андреевной так:
Хранилища надежды и труда,
но она была сама этой заменой недовольна – говорит: «какая уж там надежда!»
Я предложила «бессмертного труда», и она ухватилась за эту замену, хотя мне самой предложение не очень-то нравится: исчезли звуки ли – ил (хранилища молитвы), придававшие стиху такую прелесть, плавность; да и то, что вся строка состояла раньше из одних существительных, делало ее особо прочной, значимой; а теперь прилагательное разжижает строчку. К тому же, следующая, как назло, начинается с двух прилагательных:
Спокойной и уверенной любови…
Таким образом, ущерб все равно нанесен, но Анна Андреевна приняла его, – по-видимому, как наименьший[244].
Совершенно искаженным оказалось стихотворение:
Мой городок игрушечный сожгли,И в прошлое мне больше нет лазейки…
Можно ли точнее определить Царское Село – этот мнимый город? Он, действительно, город по всем правилам: мощеные улицы, каменные дома, чугунные решетки, и в то же время он игрушечный, невсамделишный: домики и деревья расставлены на полу или на столе прилежной детской рукой; расставлены правильно, ровно, аккуратно, – только все маленькое, ненастоящее, хотя и железная дорога – как настоящая, и будка на путях совсем настоящая, и даже сторож из будки выскакивает с настоящим флагом…
Мой городок игрушечный сожгли, И в прошлое мне больше нет лазейки…
Ахматова говорит о городе своей юности, который сожгли немцы. Но начальство приревновало ее к слову «прошлое» (ведь прошлое – это всегда «проклятое царское прошлое»); ах, ты ищешь туда лазейку?
Анна Андреевна, пробуя всякие замены, по-моему, совершенно испортила это стихотворение. Было оно интимное, горькое, заветное, стало какое-то крикливо-патетическое:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});