Другая школа, враждебная Унгеру и его "присным", гнездилась в том же Штутгарте (говорю "враждебная" в смысле полемики в "приемах", а не в смысле личной вражды); это школа Тони Фелькер[282], в которой сконцентрированно подчеркивались и "эсотеризм" тем, и проблемы йоги; и в "как" метода изложения и в "что" лекционных тем. В Тони Фелькер выявлялась правомерно реставрированная до классических, вечных нот теософия востока, ушедшая от Безант, принявшая антропософию, но честно отказавшаяся от боя с Ариманом мира сего и потому забронировавшая себя люциферической внутренней глубиной тем "Света на Пути", Коллинз[283] и т. д. Против "теософии" Тони Фелькер нельзя было ничего возразить, ибо она в таком чистом, глубоком, внутреннем смысле правомерно — прекрасна; о ней можно сказать лишь одно: такое "марийствование" возможно там, где нашлась Марфа, которая отдалась неприятной функции: бронировать извне возможность Тони Фелькер уплывать глазами: в полет ангелов (у нее — удивительные, почти неземные глаза); инженер, возводящий крепость вокруг нее, — сухой, трезвый Унгер, с которым она теоретически так не ладила.
В Мюнхене Мария встретилась с Марфой, стали Марие — Марфой: Штинде — Калькрейт; в Штутгарте: Мария, не опознав свою Марфу, резко от нее отделилась (так стали там в оппозиции друг к другу две школы), — и отдалась удивительному углублению внутреннейшей линии; слышавшие прежде фортраги Тони Фелькер единогласно отзываются с восторгом и о глубине их, и еще более о ней самой, глубину выговаривавшей; она была сама воплощенной "Коллинз" антропософического движения; разумеется, у нее были ее "боготворящие" ученицы и ученики. Я, к несчастью, ее никогда не слышал (в Штутгарте бывал мало, а на съездах, где она выступала, в секциях, было слишком много меня волновавших по прямому поводу тем; и я отвлекался от нее); но я хорошо помнил ее тонкий, аскетический силуэт, смуглое какое — то индусское лицо и огромные прекрасные глаза: помню всегда ее молчащей; на трибуну она не поднималась; ее трибуной были скорей: жертвенник, алтарь; но они были в Штутгарте (говорю, разумеется, в аллегорическом смысле). Общий отзыв о ней: глубокая "эсотеричка"; и — явный факт плодов ее деятельности: полное отсутствие внешне — социальной ноты. В 26‑м году слышавшее ее лицо передавало мне, что в Штутгарте и по сие время она ведет "свои" курсы в "своей" группе; и эта группа живет социально не в 28‑м году, а в "1906" году, — в добром, старом, "теософском" времени.
Каждому свое: в антропософии обителей много; и против "тональности" Фелькер я ничего не имею возразить, пока работа, неблагодарнейшая других, предоставляет ей возможность держать во всей незапятнанной чистоте в своих тонких пальцах "Свет на Пути"… для… избранных.
11Совершенно особенную линию, не примыкавшую ни к Унгеру, ни к Фелькер, давно развивал в Штутгарте пастор Риттельмейер; и эта линия, как бы пустив громадный отпрыск, стала ветвью, потом — почти отдельным стволом движения "Христианской Общины", — движением, которое связано с "обществом" лишь около корней, именно в группе пасторов — антропософов, личных учеников Штейнера, друзей Михаила Бауэра, из Аммерзее всею душою впаянного в это движение (при некотором "резервэ" к… "обществу"); и личностью, на которой выветвилось это движение, — личность Риттельмейера.
Я его помню давно: я не знал еще его фамилии; менее всего я мог думать, что этот прекрасный, свободный, оригинально говорящий человек, человек безо всяких "штампов", — протестантский пастор; он всегда поражал меня внутри антропософского круга свободою, оригинальностью, смелым благородством в нарушении налета все же "традиций" (хотя и антропософских), которые подчас чувствовались даже у лучших учеников — лекторов; никогда ни одного термина вроде "эфирное тело", "астральное тело", ни одного — "доктор Штейнер говорит": прекрасно построенная, свободно текущая, речь, пронизанная глубокой оригинальностью и часто глубиною, умение владеть ораторским искусством (оно становилось символикой пламенно — сдержанных и благородных душевных жестов), округлые движения рук, мощный голос, высокий рост осанистой фигуры с бледным некрасивым лицом, кажущимся прекрасным в минуты лекций, — с лицом, непроизвольно — гордо замкнутым, обрамленным курчавою белокурою бородкою и пышными льняными волосами, с голубыми большими детски — чистыми глазами, с большим лбом, на котором вслокачивалась и глубокая продольная морщина гнева, — этот человек, появляясь на кафедре, меня как — то особенно пленял; и особенно пленял он меня, появляясь на трибуне с ответом, с возражением, с нападением, с отражением нападения в связи с каким — нибудь путаным вопросом практики общества, после того, как все напутали; раздавалось его громкое на тысячный зал, спокойно — бурное, плавное и благородное слово, и у меня создавалось впечатление: "Наконец — то живое, кристально правдивое слово после потоков мутной воды!" Потом уже я узнал, что это наш сочлен, Риттельмейер; еще позднее, что он — пастор, очень известный в Германии своей смелой свободолюбивостью, один из жестов которой был приход его, известного протестантского деятеля, к Рудольфу Штейнеру, чтобы стать до конца антропософом, внутренним учеником, не разорвать с пасторством, выдерживать травлю в среде собратий, и тем не менее будить, собирать, организовывать своих не — антропософов — прихожан, и успевать порою с головою входить в разрешение ряда внутренне — антропософских вопросов, выступать с докладами на съездах, участвовать в прениях; и тут же с глубоким изумлением я узнал, что этот оригинальнейший, глубочайший, свободнейший, честнейший, умнейший человек, любимый Штейнером, как то не "потрафляет" среднему уровню членов А. О. (а этот уровень насчитывает тысячи); "общество" холодно относилось к этому нарушителю "общества", выкинувшему вне его лозунг "община"; говорили: "Это — не антропософ; это — какое — то эдакое свое!" Не задевал Риттельмейер в те годы многих и многих, стоя извне прекрасною одиночкою, и внутренне будучи связанным с доктором и с любимейшими, внутреннейшими его учениками; в кругу антропософо — пасторо — доктората, или среди доктората, становящегося "пасторатом" от традиций, "пастор" Риттельмейер выглядел каким — то светским "доктором", а не "пастором", зовущим на свежий воздух, на свободу, под небо: из залы заседаний.
Голубоглазый, овеянный воздухом, на фоне голубого, дневного неба, с рукою, указывающей на "безобразность" нашего будущего, таким виделся он мне всегда (несомненно в только "обществе" он должен был вызывать недоумение до… гримаски). Но люди, видавшие его именно, как "пастора", — в новохристианской общине, совершающим по — новому вечно — христианскую службу с новыми, потрясающими силой знаками и словами, введенными в вечный обряд, — люди, присутствовавшие при совершении служб "пастором" Риттельмейером, видавшие его крестящим, хоронящим, приобщающим, — вспоминают его по — иному: "безбрежность" его жестов становится концентрированной солнечной силой подлинно действующего сквозь него Христова Импульса; а голубая глубина неба — оригинальной силой его свободных проповедей в церкви, когда, например, он производил обряд Крещения над древне — греческим мифом, и миф, встает заново, вспять высветленным событием Голгофы; помня, что Христос после смерти сошел во ад и вывел оттуда томящиеся тени, Риттельмейер, сверкая солнцем будущего, облеченный "пастырским" Крестом, не боится сходить в Эреб, изводя оттуда тени античных мифов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});