Меня посадили в январе. 23 февраля, в день Красной Армии, всех заключенных охранники оставили без обеда как врагов народа. А сами ушли праздновать. Восьмого марта было то же.
Но как бы мне ни хотелось есть, я не съедала гнезда — это был календарь. Двадцать пять рублей было у меня с собой. Попросила охранников купить мне в тюремном ларьке луку, чтобы избежать цинги, шоколаду и, по-моему, печенья. Пять месяцев там просидела.
По ночам свет не выключали… днем разрешалось лежать только с открытыми глазами. Не поворачиваться спиной — а вдруг я, отвернувшись, себя душу, давлю, раба из себя выдавливаю. Только закроешь глаза — окрик: «Встать!» Встаешь.
Утром давали полбуханки черного на целый день. Непонятную жидкость: то ли кофе, то ли чай. В шесть утра завтрак. В шесть вечера — обед. Все.
В обед — рыбная похлебка и, как солдатам, каша-шрапнель, перловка. Жевать ее было невозможно. Овсянку давали. Я все ела.
Пожаловалась следователю: «У меня желудок больной, не могу черный хлеб». Он мне говорит: «А я тебе сухарики». Я осмелела, говорю: «Два куска сахару мало!» Он отвечает: «А я тебе четыре».
Видимо, они опасались, что Сталин кого-нибудь вызовет, спросит: «Чем племянницу кормите?»
Вот такие были у меня поблажки. Иногда мне разрешали после допроса не в шесть, а в восемь утра вставать.
Слушаю Киру Павловну — веселую, ловкую, артистичную, и думаю: в чем же обвинял Сталин свою племянницу, знакомую ему с пеленок?
— Практически ни в чем. На следствии говорили, без всяких примеров, что я враг народа, что против Сталина. А маме говорили, что она отравила папу нарочно, желая выйти замуж за Молочникова, которого тоже посадили. Его в тюрьме сильно били, на голове остались шрамы.
Когда маму брали и впервые привели на допрос, один сидел перед ней с палкой, другой кричал на нее матом.
Она и говорит: «Я в гестапо попала, что ли?»
Они ее опять густым матом покрывают, а она стала перед ними: «Ах, вы дети, вы не были на флоте! Вот я вас научу настоящему мату».
Пятиэтажным покрыла, они онемели и больше при ней не матерились.
* * *
Следствие окончено. Киру Политковскую вызывает «тройка».
— Зал с низким потолком. Сидят. У всех троих огромные носы — я всегда обращаю внимание на внешность, такая у меня мания. Говорят: «Гражданка Политковская, мы вам сейчас прочитаем приговор». Душа моя куда-то убежала, и я еле слышу: «Пять лет ссылки в Ивановскую область».
Один из них говорит: «Вы хотите что-то спросить?» Я отвечаю: «Да. А яблоки в Ивановской области есть?» — «Есть, есть!»
Выдали мне паек, кусок черного хлеба и селедку. Я думаю: сколько же дней туда ехать? Говорят — полдня. Меня с собаками под конвоем — в поезд. Там решетка, солдатик смотрит на меня и говорит: «Зоя Федорова, а, Зоя Федорова, и чего тебе не хватало?» — «Да я не Зоя Федорова». — «Ах, Зоя Федорова…»
В это время знаменитая Зоя Федорова в тюрьме сидела.
Приезжаю в Ивановскую тюрьму, начальник, похожий на Фернанделя, говорит: «Ну ясно, вы там в семье поругались, он вас и посадил, ничего, время пройдет, помиритесь. Мы тебя в розовую камеру посадим. Баньку тебе затопим».
И правда, помещает в розовую камеру, говорит: «Ты тут свободненькая, можешь ходить куда хочешь». — «У меня денег нет, некуда идти». — «Пиши родным, братьям», — советует он.
Я написала и все горевала, что не сообразила позвонить им.
Фернандель учит: «Ходи по Иванову, где хочешь, но на ночь возвращайся сюда».
Я слышу вдали вроде музыка.
«Откуда?» — спрашиваю. «Тут близко парк культуры, а в нем театр. Можешь туда сходить».
Иду в парк. Смотрю — гастроли Камерного театра. А у меня там подружка, Марианна Подгурская, красотка, племянница Ромена Роллана. Вижу, она идет, вся в голубом, кричу ей: «Марьяшечка!» Она ко мне: «Ты что, из тюрьмы убежала?» — «Разве оттуда убежишь?»
Я хотела остаться у Марианны в гостинице, но у них был строгий паспортный режим, и она меня не пустила.
Из трех предложенных мне городов: Иваново, Кинешма, Шуя я выбрала последний, потому что там в театре не было людей, знавших меня, НКВД хотел, чтобы Аллилуевы были инкогнито — нашу фамилию скрывали ото всех.
Пошла на вокзал ехать в Шую, а там неразбериха, как во время войны, все лезут, с мешками, не протолкнешься. Я обратно в Ивановскую тюрьму, а меня не пускают: «Пишите заявление, что хотите переночевать в тюрьме».
Написала, и начальник с мордой Фернанделя опять отвел меня в розовую камеру. Утром он сам отвез меня на вокзал и усадил в поезд. Симпатичный человек. Вообще Иваново не Лефортово: домашняя тюрьма, половички, не пытают, все какое-то детское…
* * *
Легкость, с которой Кира Павловна рассказывает свою жизнь, — не легкость ли это артистического характера, умеющего видеть прекрасное в луже грязи? Она любит людей и легко прощает даже подлости. Но не прощает огульных обвинений в свой адрес.
— Как так, — горячится Кира, — Володя Аллилуев (ее двоюродный брат. — Л.В.) в своей книге говорит, что мы с мамой писали на его маму, Анну Сергеевну, и ее посадили. Ему в сорок восьмом было двенадцать лет, что он мог тогда понимать? Ведь следователи сами писали за заключенных протоколы и могли наворотить что угодно.
Вполне согласна с Кирой Павловной.
Проведя не один час над «делами» Калининой, Жемчужиной, Руслановой, Окуневской, Егоровой, Буденной и других, могу не только подтвердить слова Киры Павловны, но и кое-что добавить.
Прежде всего, «дела» тридцатых годов и «дела» конца сороковых — это разные «дела». Первые меньше, проще. Много в папках тридцатых собственноручных показаний, как правило, написанных так, что даже почерк кажется испуганным. В собственноручных показаниях видны личность, характер, состояние духа на тот час, когда они писались. Эффект присутствия персонажа.
В сороковых распухшие папки «дел» полнились показаниями, напечатанными на машинке, далеко не всегда подписанными допрашиваемым, и тон, и стиль разных показаний выглядели как бы на одно лицо.
Словно один и тот же человек снимал их с одного человека и сам же записывал.
Стиль тюремных держиморд целиком поглощал индивидуальность той или иной личности, сидевшей перед ним. Следователей сороковых всегда интересовала одна и та же тема — интимная жизнь допрашиваемых, ее подробности, не имеющие никакого отношения к «делам шпионок». Что это было? Почему? Извращенность следователей или, наоборот, скованность их? Они определенно фантазировали на страницах «дел», безнаказанно изливая свои тайные неудовлетворенности и комплексы.
Думаю, зря Владимир Аллилуев обвиняет Киру Павловну: ее показания наверняка были сочинены следователем, а она ничего не подписывала и даже не знала, что его мать, Анна Сергеевна, тоже в тюрьме.