могут появиться. Кстати, обращение своё замени на «товарища». Не забывай, брат, в какое время живёшь. Политграмота у тебя никудышная. Вот так — то, дорогой. Будь на острие событий, так сказать, и не тянись в хвосте. А то жизнь тебя по — своему шустро научит. Кхе!
Михейша поторопился с бумагами и, не удержав привычки, косо щёлкнул каблуками штиблет.
Цокнула неуместная для такой обуви железка.
Подковки чаще вредили Михейше в искусстве хождения, нежели приносили пользу.
Как смог, он удержал равновесие, вслед за тем повернулся к стенке, снял с крючка и долго нацеплял кургузый, одомашненный матерью сюртук, внутренние карманы которого оттопырили припрятанные, скрученные листы почти законченной романической эпистолы для Клавушки — Голландушки.
Толстовато вышло, но, кажется, незаметно для чужого глаза.
И отправился восвояси, слегка пошатываясь от бессонной трудовой ночи, чрезвычайно удовлетворённый писательскими деяниями.
***
— А слонишку — то я здорово отделал, — улыбнулся Михейша, заворачивая подушку вокруг головы, — и Селифанию мало не покажется. К «человечкам» в коробку завтра загляну. Заскучали мои Пластилины.
Золотозелёная муха, вдутая с Африки попутным Катькиным вихрем, покружила над Михейшей, но нашла только полузатвердевшие согласно возрасту, безмозольные, но невкусные, ну, совершенно пресные пятки.
— Ну её к лешему, эту Сибирь!
***
Опять сыскное заведение.
Однако подул в другую сторону ветерок. В комнату вместе с запахом жухлой травы и дальних навозов проник едкий бумажный дым.
Председатель подошёл к окну: «Ну, всё, что ли, закончила, Марюха?»
В сторону отлетела заслуженная и отработанная опытом, любимая Охоломоном почти — что ласковая финишная фраза: «Ядрёна твоя кочевряга!»
Потом он прикрыл окошко, оставив небольшую щёлочку.
— А? — донеслось сквозь неё.
Дважды пришлось растворять и закрывать створки.
— Что жжёшь? Говорил же, что если надо, то жечь в огородах. Зачадила всё.
— А? Что говорите?
— Немедля заливай свою богадельню. Вертай урну сюда, изъясняю! — сердится Охоломон, — костёр туши и сажу всю тотчас со двора выкидывай!
И вдогонку уже просительно и почти ласково: «А сначала чайку поставь».
— Помешались на чае, — сердится Марюха, — чай уж с утра в самоваре!
— Чаю, говорю. Не слышишь, что ли?
— Внутри смородиновый ли — и–ист! — Дворничиха — кухарка кричит до чрезвычайности соблазнительно.
Вот, называется, и поговорили по душам.
Марюхе годков под тридцать — тридцать пять, но выглядит она как никогда не замужняя, но созрелая для этих игривых дел молодуха. Пухла и свежа Марюха не по возрасту.
Сними с неё платок, рассыпь причёску волнами по плечам, расчеши и умой лучше — вот и готова баба хоть на выданье, хоть на приятное времяпровождение на корме лодчонки с ухажёром за вёслами: а сама с вертлявым ситцем на палке.
Неблудливая, но до чрезвычайности охочая до положенных бабских дел, Марюха умеет делать и успевать всё!
— Блинчики позже поднесу с дома. Будете блинчики, Охоломон Иваныч? Ох, и блинчики! Поутренние! Запашистые вышли! Загорелые. Со сметанкой будете?
— Эх, ты, бабья дурилка. Всё бы вам мужикам потакать.
Ругнулся Охоломон почём зря, ибо на блинчики он согласие тут же дал.
Скушал.
И:
— Жениться что ли на ней? Такое тело пропадает. Кого тут ещё лучше найдёшь? Почти что опрятна и совсем не пахнет, если стоит в отдалении и не принялась ещё пыхтеть шваброй; и даже по своему красива, если не всматриваться подробно в детали курносости…
Затем он подошёл к столу, жир и сметану со рта вытер, потушил раскочегаренную лампу и принялся читать Михейшин труд…, предварительно спихнув щелбаном нерасторопного и, по всему, неумного таракана, залёгшего в страницы на отдых. Залегшего так спокойно, будто пришёл после тяжёлой занятости в родной спальный плинтус.
Через минут десять громыхнули боем часы. Затем крикнула восемь тридцать утра железная кукушка.
Ростиком она поменьше чашки и чуть больше стопаря, но свою службу знала исправно.
Минут через двадцать Марюха услыхала в комнате грохот падающей мебели, серию браней, неровные каблучные шаги по комнате.
Потом раздался громкий, усердно — искренний смех строгого председателя расследовательной комиссии Чин — Чина.
Такой хохот в уголовке Марфа слышала в первый раз с тех дальних времён, когда начала прислужничать в сыскном. До того всё вполне обходились криками и руганью и совсем изредка полезными нравоучениями.
***
Из Михейшиного донесения на столе:
Называется оно:
«Приложение № ХХ к Нравственным Делам о Селифании» за № ХХХ от ХХХХ года.
Продолжение подробного описания
нами реквизированного от ХХ марта 1916 года доказательного артефакта № 1.»
— Это рисунок, — пишет Михейша, — типа иллюстрации к книге. Изображает или фрагмент из пошлой групповой жизни в бедном доме терпимости, или намёк на жизнь художника, являющегося подозреваемым:
1–е — в общечеловеческой безнравственности,
2–е — в загублении кошачьих жизней,
3–е — в содомском случении с животным миром.
Смотреть тут надобно донесения Акопейских и Нью — Джорских однопосельчан, а также отчёты музейно — служащих работников города Ёкска, начиная с 11–го года сего века. Полка № 4, коробка № 3, списки с № 1 по № 19.
…Размер сего произведения, которое так можно назвать весьма условно, и только применяя иронические кавычки: 390 международных миллиметров на 420.
— Почти золотое сечение, — подумал тогда следователь, вспомнив на мгновение математику, — и ничего революционного: одни шаловства. Молодец!
Дислокация размера: горизонтальная.
Выполнен рисунок на тиснёной, болотновато — серой бумаге с неровными краями полуручного производства, питерского Дома Гознака. О чём имеется водяной иероглиф в двойном овале и с вплетённым вензелем в виде имперско — канцелярской короны.
— Неплохое начало, — подумал Чин — Чин и отслюнявил страницу.
…Изображены три человеческие фигуры.
Чин — Чин взглянул на картинку и посчитал персонажей, — всё верно.
…Видна откровенная насмешка над теми, кто всё это срамьё смотрит. Все фигуры голые.
— Ого!
…Все голые. Непристойные очень, особенно персонаж «Кудрявый». У двух персон (у женщины: женщина молодая, лет двадцати — тридцати, вряд ли больше, если судить по грудям, и у «Кудрявого» — неопределенного возраста) — открытые половые органы. У третьего, того, что старик, угадывается худой член. Но половина тела и член его полностью спрятаны за столом.
— Верно, член укрыт. А может, мужик одет в портки, — не без основания подумал привередливо дотошный Охоломон Иваныч и подчеркнул это недоказанное место жирной, двойной чернильной линией.
…Типаж, возможно, изображает самого подозреваемого субъекта Селифания, судя по порочности, но этот, что бумажный, — гораздо тоньше телом и лицом. И вместо бороды у него только усы.
Может, изображает он себя в старости и облысевшим, а может, пишется неизвестной, но угадываемой аллегорической фигурою типа