Фотографировались, покупали брелки и открытки с изображением Фудзиямы.
Мы пообедали в переполненном ресторане, снова спустились к подножью горы и прокатились на катере. Хисащи глазел на меня, подперев голову ладонью. Я избегала смотреть на него. Но, случайно встретившись с ним взглядом, почти реально ощутила, как его мерзостная энергия проникает в меня в долю секунды. Молодые влюблённые бегали от окошка к окошку и восхищались пейзажами, смеялись. Я наблюдала за ними и с завистью думала: «Как, должно быть, хорошо в этом благолепии отдыхать с любимым человеком».
После поездки я просматривала все фотографии, сделанные на Фудзияме. Среди неописуемо красивых пейзажей у меня было апатично-угнетённое выражение лица, поразительно напоминающее то, что всегда было у Окавы, с горькой печатью сознания ушедшей восторженности.
XXXVIII
На следующий день в обед снова позвонил Хисащи:
— Поехали на дохан, — буркнул он.
Ольга в это время была у Джорджа.
— Но Лизы сейчас нет дома, — сказала я.
— Мы поедем вдвоём, — ответил он.
Мы остановились у здания, явно непохожего на ресторан или закусочную.
— В отель я не пойду, Хисащисан, — тихо проговорила я.
— Это не отель, — ответил он со знакомой игривостью.
Мы вошли в комнатушку, очень похожую на гостиничный номер. Здесь был столик со стульями, тумбочка с плафоном, в центре стены висел большой жидкокристаллический экран, соединённый с устройством караоке. Назначение этой комнаты было непонятно. Убранство её было гостиничным. Но ни дивана, ни кровати не оказалось.
— Это просто караоке, да? — уточнила я на всякий случай.
— Просто караоке, — повторил он мне в тон.
Хисащи нажал на кнопку вызова, и в комнату вошла официантка. Он заказал вина и фруктов. Поставил караоке-диск и проблеял мне песню. И снова я сидела с этим влюблённо-сладким выражением лица, изображала восхищение, и снова это требовало невообразимых усилий. И я спрашивала себя: «Ради чего я опять обрекла себя на такое?». «Ради победы», — неуверенно отвечала я себе. Мы выпили по глотку вина, и Хисащи закинул в рот целую горсть освежающих таблеток. Я с любопытством наблюдала, как он активно их жует и закидывает в рот горсть за горстью, снова и снова.
— Можно закусывать фруктами. Это вкуснее, — сказала я недоумённо и потянулась к тарелке с виноградом. В это мгновенье он резко старым безвольным ртом воткнулся мне в губы и просунул свой рыхлый зловонный язык мне в рот.
«Какой кошмар, — думала я в отчаянье и хотела ринуться прочь, — Нет, я же хотела победы. Это недолго. Надо потерпеть ещё пять секунд. Надо думать о море. О цветах. Солнце. Я не сбегу. Я же знаю, что могу гораздо больше пережить, чем кажется. Нет, я не смогу этого пережить. Какая мерзость… Какая мерзость», — за несколько секунд промчался вихрь мыслей в моей голове, но я так и не отшатнулась. Он сам отпрянул от меня, и с самодовольным видом потрясающе-неутомимого любовника взглянул на меня исподлобья. Я сидела с глупым отсутствующим выражением, смотрела в пол и чувствовала себя оттоптанной курицей. Было так гадливо, что я не могла сомкнуть губы, будто теперь брезговала сама себя. Он что-то спрашивал, и я безучастно то кивала, то отрицательно качала головой, не слушая, не вникая в слова. Он ещё пел какие-то песни, и я, пребывая в прострации, будто не своими ватными руками аплодировала ему, и перед глазами всё качалось, и всюду, и внутри меня, и в воздухе, стоял этот омерзительный запах вони вперемешку с освежающими таблетками. «Как тошно жить, — вертелось в голове, — Тошно жить…».
Не было в его тупом поганом касании губами ни возбуждения, ни радости, ни тепла. Только торжество самолюбия сверкало в злых красновеких глазах. Ничего больше. И от тщетных попыток обрести, откопать где-то в остатках души хоть какое-то заблудшее чувство, он как будто злился на себя. От скуки и пресыщения он и придумывал эти изощрённые способы манипулировать нами с Ольгой, сталкивать нас лбами. Он искал истеричных, припадочных отношений, потому что простые человеческие чувства не будоражили его. В этой его почти агрессивной попытке восторжествовать надо мной был так очевиден страх перед преследующим его душевным вакуумом. Это как проклятье. Умершая способность любить. Растраченная душа. Вот у тебя есть деньги, власть, влияние. Но самое прекрасное, что может испытать человек, утрачено навсегда. И не только в старости дело. В нём вообще не было человеческого тепла. Возможно, понимание этой утраты не было для него чётким, осознанным, но оно, похоже, преследовало его. Будто в этом грязном удовлетворении самолюбия он искал замещения своей чувственности. Дешёвая компенсация: «Не могу любить — зато могу сломить».
По пути назад в машине он подарил мне бусы из жемчуга.
— Это не искусственно выращенный. Это настоящий, — дребезжал он.
Я не отвечала, чувствовала себя гнилой и рыхлой. Казалось, треснешь в грудь, и рассыплется трухлявое нутро.
Дверь мне открыла Ольга.
— Ты же была у Джорджа, — сказала я упавшим голосом.
— Я только что приехала. Что случилось? — спросила она встревоженно.
— Я позволила Хисащи поцеловать себя. Это страшно. Это как насилие. Ничего гаже в моей жизни не было. Зачем я так надругалась над собой, господи, — я съехала по стене, села на корточки и зарыдала, уткнувшись лицом в колени.
Ольга присела рядом, и, обняв меня, спросила:
— Зачем ты это сделала? От него же воняет трупом. Он разлагается на ходу.
— Я хотела вернуть его, чтобы… отомстить тебе, и доказать себе… — говорила я сквозь рыдания.
— Ну что, легче тебе теперь? — спросила она ласково.
— Нет, мне плохо. Плохо… Господи, как плохо… — я вдруг перестала рыдать и, отстранив её, сказала сухо: — Не обнимай меня. Я воняю.
Деревянными ногами я прошла в ванную. У меня тряслись руки и немели виски. Я чистила зубы, тёрла лицо мочалкой. Но вонь будто растекалась от лица по всему телу, как дёготь, и въедалась в меня, и нельзя было отмыться. «Это и есть твоя победа?! — говорила я себе, — На, теперь подавись своей победой!». По всему телу бегали мурашки. Я тёрла себя мочалкой и смывала мыльную воду. Но мне по-прежнему казалось, что вонь преследует