Оставим пока проблему: насколько по силам поэзии этот «выход» в мистику, — и не только в мистическую идеологию, но и в некое «действо», в словесное волхвование. Названные мною поэты-символисты, все больше или меньше верили в эту миссию искусства, красоты. Можно сказать — страстно мечтали о том, чтобы мистическая эстетика перешла в религиозное свершение (о том же мечтал и Скрябин для симфонической музыки). Это очень типичное для начала века «люциферианство» наших символистов и было, по-моему, главной причиной раскола между ними и «Цехом; поэтов». Впрочем, Вячеслав Иванов был далек от символической мистики a outrance. Неизменно горячо отрицал он «подмену» религии искусством как в пору «Кормчих звезд», так и в последующих своих теоретических статьях до самой яркой из них — «Граница искусства» (в «Бороздах и межах»). Он даже и «теургию» искусства признавал с большими оговорками.
Я не буду касаться вопроса, удалось ли Вячеславу Иванову достичь полноты магического словесного выражения, иначе говоря — насколько он оказался не только мыслителем, но и гениальным поэтом. Скажу лишь, что неправы те, кто отрицает его как поэта! Стихи его надо уметь, прежде всего, слушать. Ритмический узор их и буквенная ткань обладают, независимо от содержания, звуковой силой внушения.
Во всяком случае, даже отложив стихи Вячеслава Иванова в сторону, надо признать, что на фоне предреволюционной России Вячеслав Иванов — одна из самых ярких фигур. Недаром А. И. Бердяев называл его «наиболее культурным человеком, какого он когда-либо встречал». Бердяев в своих публичных докладах именно так вспоминал Вячеслава Иванова, с которым был дружен еще со времен «башни» на Таврической. Но тут понятие культуры вносит неясность. Мне кажется, что его следует заменить понятием гуманизма. Вячеслав Иванов — представитель русского гуманизма и в том смысле, какой придается этому понятию начиная с века Эразма Роттердамского, и в смысле расширенном — как знаток не только античных авторов, но и всех европейских культурных ценностей. Он владел в совершенстве латынью и греческим — так, что сам сочинял на этих языках экспромты своим друзьям (некоторые из них, посвященные Зелинскому, Ростовцеву, Рачинскому, напечатаны в «Нежной тайне»); образцово знал он и немецкий (был учеником Момсена), итальянский, французский (несколько хуже — английский); философов, поэтов, прозаиков западного мира он читал в подлиннике и перечитывал постоянно; глубоко понимал также и живопись и музыку… Никогда не забуду вечеров, которые я проводил у него в обществе А. Н. Скрябина (в предсмертные годы композитора). Каким знатоком гармонии выказывал себя Вячеслав Иванов-эзотерист в этих беседах со Скрябиным-оккультистом, мечтавшим о музыкальном храме на необитаемом острове Индийского океана! Недаром в одном из стихотворений «Кормчих звезд» поэт восклицает:
О, Музыка! в тоске земной разлуки,Живей сестер влечешь ты к дивным снам:И тайный Рок связал немые звуки…
От этих строк можно было бы повести всю поэтику Вячеслава Иванова…
Из поэтов, после Эсхида, которого он всего перевел, он ставил на недосягаемую высоту, конечно, Гёте. По ширине интеллектуального охвата он и близок ему. Но и тут, может быть, самое примечательное в нем это то, что ни эллинизм, ни гётеанство не затмевают его русскости, не мешают ему то и дело придавать своим, стихам сугубо-национальный колорит (подчас почти фольклорный).
Уже в «Кормчих звездах» нет-нет прозвучат, наперекор всем нимфам и менадам, былинные лады:
Ты святися, наша мати-Земля Святорусская!На твоем ли просторе великом,На твоем ли раздольи великом,Что промеж Студеного моря и Теплого,За теми лесами высокими… и т. д.
Но не только стиль иных стихотворений, весь словарь поэта пестрит «народными» оборотами и славянизмами, подчас приближающими его язык не то к допетровской письменности, не то к «высокому стилю» Державина и даже Сумарокова. Какой необыкновенный парадокс — русский язык Вячеслава Иванова! По части сложных прилагательных он один, кажется, последовал за Гнедичем, переводчиком Гомера, и превзошел его. Зарница у него «солнцедоспешная», ручей «искротечный», рай «среброверхий» и «огнезрачный», луч «днесветлый», мрак «теснинный», облако «путеводимое», эфир «светорунный». Здесь и там встречаешь — «вихревейный», «пышностенный», «огнехмельный», «иглостолпный». Ему нравится — не мечет, а «мещет»; не театр, а «феатр», «град» вместо город, «праг» вместо порог; не грядущий, а «грядый», не провожали, а «провождали», не крыл, а «крил» и т. д. Сопряжение этих книжных «руссицизмов» с мифологическим содержанием кажется Вячеславу Иванову вполне естественным, он убежден (как и заявляет в предисловии к «Нежной тайне»), что «античное предание насущно-нужно России и славянству, ибо стихийно им родственно».
Надо ли после этого удивляться, что знаменитая вакхическая строфа поэта:
Бурно ринулась Мэнада,Словно лань,Словно лань, —
переходит в строфу с народно-русской интонацией:
С сердцем, бьющимся, как соколВо плену,Во плену,С сердцем, яростным, как солнцеПоутру,Поутру…
Конечно, не славянизмы и не «народничество» характеризуют поэзию Вячеслава Иванова, но кое-что от этого пристрастия к фольклору или к надуманной исконности языка, звучит почти в каждой написанной им строфе.
Этой темы — о языке Вячеслава Иванова в связи со всем его духовным миром и религиозным исповеданием — я коснусь позже. Вернемся ненадолго ко времени «Аполлона». Курьезно то, что оба старших моих помощника в создании журнала, и Вячеслав Иванович и Иннокентий Федорович, по самому строю души были ревностными приверженцами не Аполлона, а его антипода Диониса (в современном понимании, с «Рождения трагедии из духа музыки» Нитче). Вячеслав Иванов писал:
Земных обетов и законовДерзните преступить порог, —И в муке нег, и в пире стонов,Воскреснет исступленный бог!..
Идее аполлонизма в искусстве гораздо ближе был другой мыслитель, в то время уже терявший свою популярность, — Аким Львович Волынский. Он считался членом редакции «Аполлона» до выхода первой книжки, когда этот неукротимый идеолог аполлонизма (в то время) выступил против всех сотрудников журнала с принципиальным «разоблачением их декадентской порчи. После этого инцидента мне пришлось расстаться с Волынским: он сам поставил условие: или он, или «они»… Его уход не имел последствий. «Аполлонизм», близкий художникам «Мира искусства», примкнувшим к журналу, остался незыблемой идеей журнала и ее целиком восприняла «молодая редакция» с Гумилевым, Кузминым, Гюнтером, Осипом Мандельштамом. Таким образом молодежь сразу оказалась как бы в оппозиции к одному из «столпов» журнала — Вячеславу Иванову. В длинном стихотворении, посвященном Кузмину («Нежная тайна») вспоминается такая строфа:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});