Нас, дежурных хирургов, было только двое. И на помощь вызвать некого — все выехали за город. Приходилось метаться от одной каталки к другой, определять — у кого какое повреждение, начинать первое лечение и выводить из шока. И вдобавок все время раздавался истошный крик той молодой блондинки. Ее положили на носилках на пол, в дальнем углу, и я прикрыл ее обнаженное лицо повязкой. Оказалось, что лежавший с ней рядом мужчина с оторванной рукой был ее муж, он умер на месте. Но у нее самой была только сорвана кожа с лица — почти наполовину сдвинута, это жутко было видеть, но все-таки, по сравнению с другими, это не грозило ей смертью. Мы оставили ее напоследок.
Старший дежурный хирург руководил выведением больных из шока и назначал очередность операций. Я встал к операционному столу. Он на время входил в операционную, давал мне указания —: что кому делать, иногда помогал, потом опять уходил — выхаживать самых тяжелых. Помогала мне только операционная сестра Валя — опытная и волевая женщина, которая ко всем молодым хирургам относилась сурово, и ко мне тоже. В ту ночь я простоял у операционного стола двенадцать часов подряд — в одной позиции, склонив голову над ранами. Я не делал никаких особо тяжелых операций — зашивал раны, ушивал культи оторванных конечностей, вставлял спицы для скелетного вытяжения, накладывал повязки.
Уже совсем под утро в операционную ввезли ту женщину с оторванной и смещенной кожей лица. Ее оголенный глаз дико смотрел на меня, но я не знал — видела ли она что-нибудь, потому что так ослабла, что была уже не в силах кричать и взывать о помощи.
Для меня это было как последняя капля испытаний той ночи. Если бы можно было, я отдал бы делать эту операцию другому: мало того, что я не был пластическим хирургом, но от эмоций, пережитых после страшной картины массовой гибели людей, и от усталости я чувствовал, что мои руки теряли уверенность и точность, необходимые для хирурга. Я собирал все силы, чтобы концентрироваться только на зашивании ран: один шов, другой шов, третий… Но швы на лицо надо накладывать особо точно и тонко, под самой кожей, чтобы скрыть нитки и сделать рубец менее заметным. Это так называемые «косметические швы». Так, под самое утро под уколами местного обезболивания новокаином я сделал ей уникальную для себя пластическую операцию — пришил одну половину лица к другой и поставил на место смещенные веки. Я старался концентрироваться на точности швов из последних сил.
В искусстве хирургии есть одна тонкая особенность — техника движения пальцев. Она несхожа с движениями музыкантов или художников. Перед хирургом не клавиатура рояля, не полотно на раме, не лист бумаги, не глина или мрамор для скульптуры. Перед ним — кровоточащая рана тела. Пальцы хирурга должны твердо держать тонкие инструменты, иногда — по два-три инструмента сразу. При этом хирург должен ими орудовать точно, быстро и целенаправленно — стараться сделать все с одного верного движения. А это не всегда удается. Если музыкант возьмет фальшивую ноту, концерт может продолжаться и никто не заметит ошибку. Если хирург «фальшиво» наложит шов — особенно в косметической хирургии на лице — это может испортить весь ход операции. И при этом хирургу нельзя нервничать при неудачах, надо стараться их тут же спокойно исправить. Но откуда взять это спокойствие? Хирург должен подавлять в себе любые эмоции, выполняя только главную задачу: завершить операцию как можно точней и как можно быстрей, чтобы больной терял меньше крови и чтобы все правильно срасталось. Для того чтобы выдерживать такой труд, нужна особая хирургическая выдержка. Я ужасно устал, спина ныла от длительного напряжения в полусогнутой позиции. Меняя окровавленный хирургический халат перед следующими операциями, я снимал с себя мокрую от пота операционную рубашку и выжимал ее. За те двенадцать часов операций я потерял в весе два килограмма (посмотрев на меня, старший хирург утром поставил меня на весы). Никакой благодарности за такое тяжелое дежурство никто из нас не получил — это был самый обыкновенный каторжный труд хирургов.
Месяцы спустя я несколько раз встречал на улице ту женщину с пришитым лицом. Она была довольно хорошенькая, приятно улыбалась. Длинный шов на левой стороне лица был малозаметен и не портил ее: она искусно прикрывала его волной золотистых волос.
Младший врач полка
Почтальонша принесла под расписку открытку — на серой бумаге плохо пропечатанное типографской краской обязательство явиться в военный комиссариат и, вписанное чернилами, мое имя. Для офицеров запаса это был суровый призыв на лагерный сбор. Жалко было отрываться от работы, жалко оставлять Эмму и жалко прерывать переписку с Корнеем Чуковским — начиная с получения его первого письма, теперь я регулярно посылал ему новые стихи, и он аккуратно отвечал, ободряя и давая мне советы. Оставить все это нелегко, но отказаться и даже отсрочить призыв невозможно.
Меня направили в город Сортавала, ближе к Ленинграду, в семи часах езды на местном поезде. До войны с Германией эта территория принадлежала Финляндии, но она воевала на стороне гитлеровской коалиции, поэтому ее южная приозерная часть по договору была присоединена к России. Город Сортавала — очень зеленый, на берегу Ладожского озера, по нему протекает небольшая живописная река. Все дома построены в стиле модерн 1930-х годов, как умеют строить только финны — красивые двух-трехэтажные здания из серого гранита и с большими окнами. Как это резко отличалось от деревянного одноэтажного Петрозаводска! Впервые я попал в «кусочек Запада» и увидел, как там жили. Правда, за десять лет советской власти многое пришло в упадок, везде были следы бесхозяйственности. Неподалеку от Сортавалы такой же красивый городок поменьше — Лахденпохья. Это были курортные места Финляндии, и славились они самыми красивыми женщинами — туда для выбора невест съезжались женихи со всей страны. Вокруг городков состоятельные финны строили себе дачи, а крестьяне — хутора, красивые дома в глубине пышных садов. Многие из них теперь были заброшены, но сады еще цвели. Как эти сады вырастали на скалистой финской земле — это секрет трудолюбия финнов.
Одна из дач принадлежала финскому министру-генералу Маннергейму. В 1930-е годы он построил на границе с СССР «неприступную линию Маннергейма» — бетонные укрепления для войск и артиллерии. Действительно, во время войны с Финляндией в 1939 году Красная армия не смогла перейти за эту линию. Теперь эта линия поросла травой, а на его дачу люди ездили полюбоваться как на образец красоты нового стиля, в ней был Дом творчества советских композиторов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});