мне, что она вас любит», — говорил Варфоломей. Но товарищ мой не верил клятвам отцовским.
Смотря на Пульхерию, которой по наружности было около восемнадцати лет, я несколько раз покушался думать, что она есть совершеннейшее произведение не природы, а искусства. «Отчего,—думал я,—у Варфоломея только одна дочь, тогда как и он, и жена его довольно молоды?» Все движения, которые она делала, могли быть механическими движениями автомата. «Не автомат ли она?» И я присматривался к ее походке: в походке было что-то странное, чего и выразить нельзя. Я присматривался на глаза: прекрасный, спокойный взор двигался вместе с головою. Ее лицо и руки так были изящны, что мне казались они натянутою лайкой. Но Пульхерия говорит... Говорил и Альбертов андроид[641] с медным лбом. Я обращал внимание на ее разговоры; она все слушала кавалера своего, улыбалась на его слова и произносила только: «Qu'est-ce que vousdites?[642] Ah, quel vous etes!» и иногда: «Qu'est-ce que vous badinez?» Голос ее был протяжен, в произношении что-то особенное, необъяснимое. «Неужели это — новая Галатея?» — думал я... Но последний опыт так убедил меня, что Пульхерия — не существо, а вещество, что я до сих пор верю в возможность моего предположения. Я замечал, ест ли она. Поверит ли мне кто нибудь? Она не ела; она не садилась за большой ужин, ходила вокруг столиков, расставленных вокруг залы, за которыми располагались гости по произволу кадрилями; обращаясь то к тому, то к другому, она повторяла: «Pourquoi ne mangez-vous pas?[643]»
И если кто нибудь отвечал, что он устал и не может есть, она говорила: «Ah, quel vous etes!» и отходила. «Пульхерия не существо,— думал я; — но каким же образом ее отец, сам ли гений механического искусства или приобретший за деньги механическую дочь, хлопочет, чтоб выдать ее замуж?» И тут находил я оправдание своего предположения: ему нужно утвердить за дочерью большую часть богатства, чтоб избежать от бедствий несостоятельности, которую он предвидел уже по худому ходу откупов; зятю же своему он запер бы уста золотом; притом же, кто бы решился рассказать, что он женился на произведении механизма? Странно однако, что никто не женился на Пульхерии. Спустя восемь лет я приезжал в Кишинев и видел вечную невесту в саду Кишиневском: она была почти та же, механизм не испортился, только лицо немного поистерлось.
РАДОЙ
РАССКАЗ
(Отрывок)
Вскоре после покорения Варны[644] приехал я в эту крепость. Жители, турки, еще не выбирались из нее по условию; они еще, собираясь в дорогу, продавали свое движимое и недвижимое имущество грекам, армянам и русским. На площадке давка, толкучий рынок — дешевизна, соблазн ужасный: турецкие шали, персидские ковры, чубуки жасминные и черешневые в сажень, роскошные янтарные мундштуки, арабские кони, бархатные седла, шитые золотом, пистолеты и ятаганы, одежда восточная и утварь... Как не купить чего-нибудь турецкого на память Варны и не вывезти в Россию? — Что стоит шаль? Кэтс пара? — Алтыюз лева. — Шестьсот левов турецкая шаль! Шестьсот левов составят только двадцать червонцев, а у меня их полный карман!.. Давай!.. — Что стоит конь? — Бин лева. — Тысячу левов арабский конь, белый, как снег, шерсть, как атлас, смотрит орлом, крутится вихрем, мчится стрелой! Давай!.. Греческая женская фермелэ на горностае! Кэтс пара? — Юз лева. — Сто левов?. . Давай!..
В день, в два турки увидели, что у нас нет левов, а есть только червонцы, и что эти червенцы, тридцатилевники, для нас дешевле шелухи, выбиваемой на дворе его султанского величества. И вот на другой же день о левах и речи нет. Кэтс пара? — Ики первенца, он первенца, юз первенца; ни один разумный османлы про левы и слышать не хочет.
С досадой в душе, что не удалось купить прекрасной розовой шали за бин лева — потому что ее цена, в честь щедрых победителей, превратилась вдруг в ики юз первенца — я отправился верхом на арабском жеребце, которого удалось мне купить у Тегир-паши на левы.
Насмотревшись вдоволь на Черное море и не заметив в нем ничего черного, я заехал в Арсенал, где свалено было оружие всего турецкого гарнизона, защищавшего Варну... Тут были горы сабель, ятаганов, ружей, пистолетов, и можно было ходить по этим горам, как по иглам железного ежа, колоть и резать себе руки и ноги и выбирать, что угодно, на турецкую голову и на украшение стен над ложем почиющих от трудов героев. Выбрав с десяток ятаганов Анадоли, пар пять пистолетов и ружей Шешене и Дели-Орман, да с дюжину саблей Килич, подобных новорожденной луне, я отправил свой трофейный арсенал на квартиру и пустил плясать коня вдоль торговой узенькой улицы. Гордо несся конь мой, согнув в крутую дугу выю и кивая головою; пунцовые шелковые кисти рассыпались на все стороны над благополучными знаками лба его, душа так и радовалась доброте коня!
КОСТЕШТСКИЕ СКАЛЫ
РАССКАЗ
В тысяча восемьсот таком-то году один юный «офицер-ди-императ»[645] сидел в белой, раскрашенной вавилонами снаружи и внутри «касе» селения Каменки; сидел в сонливом, а может быть, и грустном положении, склонив голову на перекрещенные руки на столе.
— Боер дорми! Боярин спит? — спросила хорошенькая, миленькая Ленкуца, дочь хозяйская, входя в комнату с букетом цветов в руках.
Юный офицер, которого мы назовем хоть Световым, молчал.
— Яка, флоаре! Посмотри-ка, вот цветы! — сказала Ленкуца нежно.
— Эй, кто тут есть! Скоро ли лошади? — вскричал юный «офицер-ди-императ», подняв голову.
Взор его был мрачен.
— Я давно сказал Афанасьеву, чтоб запрягал, — отвечал, притворив, двери, денщик.
Офицер опять склонил голову на руки.
— Ты сердишься? — сказала Ленкуца печальным голосом.
— А тебе что за дело? — сказал Светов, приподняв голову.
Взоры его блеснули, как у победителя.
— Как что за дело? — отвечала Ленкуца.
— Так ты любишь меня, Ленкуца?
— Нет.
— Как нет?
— Я и хотела бы, да не могу тебя любить...
— Отчего, Ленкуца? Скажи, драгуца моя.
— Оттого, что ты любишь другую.
— Это кто тебе сказал?
— Я сама знаю. Ты только в будни говоришь, что любишь мепя, а сам всякой праздник уезжаешь бог знает куда.
— Что ж такое?
— Как что? Кто любит, тот праздники проводит с теми, кого любит... Вот и сегодня едешь...
— Я езжу к товарищам.