Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он знал, что все кончено, и все справедливо. Он знал, что его музыка отзвучала, и все справедливо.
Конечно, и ныне он тот, кем он был, и был он — тот, кто он есть сегодня. Он был и есть тот и другой. Но всему свое время. Поэтому люди не понимали его, а он понимал людей. Они видели тот бок, которым он был повернут к миру; и были правы. Ибо человек — то, что он совершает, а вовсе не то, что он думает о себе и о прочем (вечное заблуждение честолюбцев). И о нем думали то, что он совершал. И они были правы, но одновременно он был и тем — другим. Другим.
Все эти дни он знал, что нынешний путь его будет нерадостен, и готовился к этому. Поэтому он прошел в душе свою жизнь.
Уже давно его возвращения в Боготу были смутны, невеселы, но сегодня — особенный день.
Сегодня — особенный день, ибо в душе совершилось нечто.
До этого он чего-то не понимал, метался и обвинял весь мир, сегодня же — все спокойно, штиль на море, и задумчиво и загадочно, тихо и вечно стоят ледяные вершины.
Он, Боливар, будет еще идти и клубиться в потоке событий, еще предвидятся суета, несчастья, победы и праздники; но — спокойствие, тишина. Музыка отзвучала.
К тому же он болен; болезнь появилась вовремя. Для таких, как он, все приходит неукоснительно в свой черед; все стройно, и ясно, и строго.
Для тех, кто в тот день собрался встречать Освободителя на улицах Боготы — а собрались огромные толпы, все будто ждали чего-то, — для них предстало печальное и величественное зрелище.
Все было как обычно. Плескались толпы, палили пушки, звонили колокола столичного города.
Но этим колоколам не суждено было возвещать победу и ликование. Они возвещали всеобщую похоронную песнь.
Больной и с потухшим стоячим взором, безвольно направленным поверх крыш, весь ушедший в глубины своей души и закрытый для солнца, для света, для улиц, худой — будто усыхающий, исчезающий на глазах, — сутулый и с бледным, ровно-пергаментным, желто-зеленым лицом, неловко и медленно ехал сорокашестилетний Освободитель Симон Боливар-и-Паласиос на белом покорном коне по запруженным толпами улицам; и вид его угнетал окружающих, толпу. Все пришедшие из-за спин соседей бранить его, выкрикивать ругательства, вопить «Хватит воевать за свободу, дай хлеба и земли людям», кидать остроты из бойких газет, издаваемых журналистами Сантандера, невольно и хмуро молчали и провожали понурого всадника на белом коне во главе молчаливых и пестрых гвардейцев задумчивым и упорным взглядом. Многие женщины откровенно рыдали, сморкаясь в косынки, и рукава, и праздничные платки. Досужие ребята, привыкшие орать «Лонганисо!» («свиная колбаса») и резво прыгать в ближайшую подворотню, молчали и грызли ногти, сбитые с толку странным видом прежде веселого, гордого президента и подзатыльниками родителей, последовавшими за первыми робкими пробами крика. Задумчиво, мерно и глухо звучал колокольный звон в непривычной для встречи тиши, будто возвещая не гордое шествие победителя, а вынос покойника; тягостно били пушки. Зараженные общим настроением, сникли пестрые, ало-оранжевые гвардейцы; и даже сам лебединошеий, пружинящий белый конь, не чувствуя энергичных и смелых поводьев, не грыз удила, ничему не противился — нечему было — и шел как-то боком, скромно и робко.
Въезжал Боливар.
Все было как обычно. И было иначе. Это почувствовали все, все.
Он проехал, сошел с коня и вошел в кабинет.
— Говорят, что господин Сантандер… — вкрадчиво и негромко начал ординарец.
Боливар смотрел в одну точку; но при этом имени вдруг весь вспыхнул, по бледному и больному лицу зашагал неловкий, неровный румянец.
— Что? Сантандер? — вдруг сказал он своим обычным, прежним и тихо властным голосом. — Сантандер?
Адъютанты и генералы, оранжево, желто, черно и ало пестрящие в полукольце за плечом, задумчиво и сурово потупились.
— Сантандер, — разяще и четко повторил Освободитель Боливар. — Этот человек, ожидающий, пока я убью зверя. Все, я убил. Он будет есть мясо и говорить, что не он убил. Что он не убивал никого.
Все молчали подавленно.
В этот краткий, пронзающий миг они все понимали, что он, Боливар, жестоко прав.
Как понимали и то, что отвечает за всю охоту все-таки тот, кто убил.
Он молча смотрел в пространство, не удостаивая взглядом молчащих — не желая убедиться, что все они медленно и подавленно смотрят в землю.
Через минуту взгляд его снова потух и остановился; он подошел к окну, распахнул его.
Слышался медленный похоронный звон, грохали залпы салюта; народ еще густо толпился на площади и на улице, было много шуму; но так и не раздалось ни единого крика — «Вива Освободитель».
Кричали что попадется и кто что мог.
— Я ухожу; я ухожу, — внятно, но только для самого себя промолвил Боливар.
* * *Франсиско де Паула Сантандер сидел за столом и смотрел газеты. За окнами слышался шум потревоженного, уныло гудящего города. Звонили колокола, бухали артиллерийские залпы. Правда, все клики и шум толпы были как-то особенно приглушены и подавлены; что такое? Для Сантандера не было секретом, что город давно не любит Боливара и что «железный диктатор», несмотря на свою диктатуру, позволяет довольно свободные выражения неприязни к себе: позволяет ругань в газетах, крики в толпе. Сказывалась мантуанская спесь Боливара — презираю, мол, пусть орут, раз так чувствуют! — и особая его щепетильность, не допускавшая требовать неискренних изъявлений восторга. Однако нынче было не слышно воплей насмешки и раздражения; народ в общем и целом вел себя как-то тише, чем все последние пышные въезды Освободителя. Когда они проехали, шум толпы стал сильнее; а ехали — были видны отсюда мелькавшие между домами султаны и яркие мундиры гвардейцев, — ну, прямо похоронное шествие. Однако черт с ними. Ему уже до этого нет дела. Он, отстраненный правитель Новой Гранады, участник заговора против Освободителя, случайно лишь не подвергшийся участи Пиара, Падильи, Арисменди, Кордовы и многих, многих, он лишь просматривает газеты и думает о том, как бы не донесли, что он еще не отбыл в Европу — в изгнание.
Он поглядел на страницы; рябили строчки: «Боливар дезертировал из Венесуэлы», «Боливар ни разу не был под пулями», «Боливар не выиграл ни одного сражения», «Объявив войну насмерть, Боливар подтвердил только свою кровожадность», «Освободить Колумбию от Освободителя!», «Боливар из зависти к славе Пиара убил его». Это были разные газеты за несколько дней; букет был полный. Он тихо задумался. Его большое, костистое, красивое и мужественное лицо со слегка нависшими скулами приняло суровое и спокойное выражение. Он поглаживал пальцем висок и смотрел в газету, не видя ни строк, ни слов.
Все это была откровенная клевета и гнусность. Газетчики, как обычно, перестарались, он не учил их этому. Если бы журналисты всегда писали лишь то, что надо, а не чуть больше, мир жил бы иначе. И заговор его против Боливара — тоже ложь. Он не устраивал заговора, он просто знал о нем и ему не препятствовал. И, морщась, даже кое в чем помог заговорщикам: давал деньги, называл даты. Он сам не знал, почему он морщился: ведь он уже отдал себе полный отчет во всем, он был уверен, что продолжение власти Боливара смерти подобно и для республики, и для самого Боливара. Он не хотел Боливару смерти, не знал всех планов этих бандитов и лишь не выразил никакого сомнения, что Боливара надо сместить. Однако вышло нелепо, глупо и стыдно. Что о нем думает сам Боливар? Нет, надо уезжать. После позовут — хорошо, не позовут — не надо. Он на деле не виноват — почти! — но он никому не позволит и думать, что он виноват. Нет, надо уехать. Если и править, то начинать в таком положении нельзя. Тут требуется другое.
Он встал, походил.
Все ясно; необходимо как можно быстрее уехать, а после — конечно же, будущее за ним.
Зачем же он медлит?
Зачем же?
Боливар, Боливар.
Он тихо поймал себя на мысли, что он хотел бы объясниться с Боливаром и что просто ему любопытно, какой он ныне, Боливар, что происходит с этим человеком.
В нем что-то новое. Или старое? Нет до конца покоя душе, пока он не раскусил Боливара, не понял его загадки, которая, несомненно, есть. Он и раньше это подозревал, а теперь видит.
Он, спокойно и твердо готовящийся когда-нибудь править своей страной, не мог уехать, не объяснив, не поняв Боливара и, таким образом, не поняв до конца своей земли. Он был уверен теперь, что это связано.
Он — последний из крупных противников их Боливара, их Освободителя. Он — противник и сотоварищ одновременно. Он нанес ему сильный удар — ведь нанес же все же? нанес, нанес — в тот момент, когда издыхающий лев бывает особенно дик и свиреп.
Отчего же Освободитель пощадил Сантандера? Зачем пощадил того, кто был ныне главным, кошмарным его сновидением?
- Болезнь. Последние годы жизни - Юрий Домбровский - Историческая проза
- Эта странная жизнь - Даниил Гранин - Историческая проза
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза