Лиланд покраснел до корней волос и съежился. «Как им удалось заграбастать эти письма? Ансельм, бедный мой друг, что они с тобой сделали?»
— Ваше преосвященство, в этих письмах нет ничего, кроме выражения приязни, конечно, сильной, но чистой, которая связывала монаха и его настоятеля.
— Да вы шутите! Эти фотографии, потом эти письма, наконец ваши публичные высказывания о допустимости брака для священнослужителей. Все это говорит о том, что вы дошли до той степени моральной испорченности, которая нас вынудила облечь вас епископским саном, чтобы оградить от соблазна и избежать ужасающего скандала, назревавшего в США по вашей милости. Американская католическая церковь и без того переживает нелегкие времена, процессы о педофилии, да еще повторные, серьезно подорвали доверие ее прихожан. Вообразите, как бы раздула этот скандал пресса: «Аббатство Святой Марии — уголок Содома и Гоморры». Приютив вас в Ватикане, я добился от журналистов молчания, и это нам весьма дорого обошлось. Это досье, монсеньор…
Он заботливо сложил фотографии поверх пачки писем, резким жестом захлопнул папку и заключил:
— Я не смогу и далее хранить это досье в секрете, если вы не будете исполнять наш договор так, как следует. Отныне вы будете напрямую держать меня в курсе всех изысканий вашего французского друга. Кроме того, потрудитесь проследить, чтобы он не встречался в Риме больше ни с кем, кроме вас, и вот тогда вы обеспечите как свою, так и его безопасность. Понятно?
Когда Лиланд снова вышел в длинный безлюдный коридор, ему пришлось на миг прислониться к стене. Он задыхался, этот разговор довел его до полного изнеможения. Он был весь в поту, майка прилипла к груди. Медленно приходя в себя, он спустился по широкой мраморной лестнице и вышел из здания Конгрегации, машинально повернул направо, зашагал по первому из трех переходов, огибающих колоннаду Бернини, потом снова направо, к виа Аурелиа — не глядя по сторонам, с пустотой в голове.
Его преследовало ощущение, будто его раздавили физически. Ансельм! Откуда им знать, да и разве способны они постигнуть, что такое любовь? Для этих людей это всего лишь слово, такое же пустое изнутри, как политическая программа. Как можно любить невидимого Бога, если никогда не любил существа из плоти и крови? Как быть всемирным братом, если ты своему брату не брат?
Сам не заметив, как очутился перед подъездом своего дома, он поднялся на четвертый этаж, где застал отца Нила сидящим на ступеньке лестницы с мешком, зажатым между коленями.
— Я не мог оставаться в Сан-Джироламо, сидеть там без дела. Этот монастырь омерзительно уныл. Мне захотелось поговорить, я подумал, дождусь тебя…
Лиланд без единого слова провел его в гостиную. У него тоже была потребность поговорить, но сможет ли он расколоть эту сдавившую грудь каменную броню?
Он сел и налил себе бурбона. Его лицо все еще было страшно бледно. Нил, склонив голову набок, всмотрелся в него:
— Ремби, мой друг, да что случилось? На тебе лица нет.
Обхватив стакан обеими руками, Лиланд на мгновение зажмурился. «Смогу ли я сказать ему?» Но, сделав еще глоток, робко улыбнулся Нилу и подумал: «А ведь теперь это мой единственный друг». Он больше не вынесет этого двоедушия, к которому его вынудили с тех пор, как он здесь, в Риме. И, сделав над собой усилие, он заговорил:
— Как ты знаешь, я был совсем юнцом, когда поступил в консерваторию аббатства Святой Марии и прямо со школьной скамьи угодил в послушники. Я ничего не знал о жизни, Нил, и целомудрие меня не угнетало, потому что я не ведал страсти. В том году, когда я принес монашеский обет, к нам присоединился еще один послушник из консерватории, такой же невинный, как новорожденное дитя. Я пианист, а он был виолончелистом. Сначала нас сблизила музыка, потом к этому прибавилось что-то еще, мне совершенно не известное, я был перед этим абсолютно безоружен, но это было то, о чем в монастырях не говорят, — любовь. Мне потребовались годы, чтобы понять, какое чувство овладело мной, что счастье, которое я испытываю в его присутствии, называется именно так! И я тоже был любим, я знал об этом, мы открыли друг другу свое сердце. Да, я полюбил монаха, который был младше меня, чистого, как вода, бегущая из источника. И он тоже любил меня, Нил!
Его собеседник, кажется, порывался что-то сказать, но перебить не решился.
— Когда я стал настоятелем монастыря, наши отношения стали глубже. По выбору местной церкви он был наречен моим сыном пред Господом, и моя любовь к нему окрасилась бесконечной нежностью…
Две слезы скатились по его щекам, он не мог продолжать. Нил забрал у него стакан и поставил на рояль. Потом, поколебавшись, все же спросил:
— Эта взаимная любовь, которой ни один из вас не отвергал, она выражалась в каких-нибудь физических контактах?
Лиланд поднял на него глаза, полные слез: — Никогда! Никогда, слышишь, если ты подразумеваешь что бы то ни было пошлое. Я наслаждался его присутствием, я угадывал малейшее движение его души, но наши тела никогда не предавались грубому соитию. Я никогда не переставал быть монахом, он был неизменно кристально чист. Мы любили друг друга, Нил, и этого сознания было довольно, чтобы сделать нас счастливыми. С тех дней любовь Господня стала мне понятнее, ближе. Может быть, возлюбленный ученик и Иисус некогда тоже пережили что-то похожее?
Отец Нил поморщился. Не стоило бы так углубляться, лучше оставаться на почве фактов.
— Если между вами ничего не было, никогда никаких конкретных действий, то есть отсутствует сама субстанция греха — прости меня, это у теологов так принято выражаться, — то при чем здесь Катцингер? Ты ведь у него сейчас был, верно?
— Я в свое время написал Ансельму несколько писем, в которых сквозит эта любовь. Уж не знаю, к чему прибегнул Ватикан, чтобы получить их. Есть еще две совершенно невинные фотографии, где мы с Ансельмом сняты рядом. А ты ведь знаешь, все, что связано с сексом, — навязчивая идея церкви. Этого оказалось довольно, чтобы их болезненная фантазия воспалилась. Меня обвинили в моральном разложении, осквернили, заляпали тошнотворной грязью чувство, которого не могли понять. Как по-твоему, Нил, эти прелаты — люди ли они вообще? Я в этом сомневаюсь, им ведь не знакома боль любви, а без нее душа человеческая мертва.
— Итак, — настаивал Нил, — сейчас Катцингер пытается надавить именно на тебя. Но почему? Ты это знаешь? Что он тебе сказал, чем ты так потрясен?
Опустив голову, Лиланд на одном дыхании выговорил:
— В день твоего приезда в Рим он меня вызвал к себе. И поручил докладывать ему обо всех наших разговорах, иначе он меня отдаст на растерзание прессе, я-то, может, и пережил бы, но Ансельм беззащитен, я знаю, его бы такое сломило. Раз я осмелился полюбить, он за это потребовал, чтобы я шпионил за тобой, Нил!