Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лаугард, с забавной прилежностью держа шариковую ручку и, нажимая на изогнутый указательный, аккуратно выводя цифирь — и одновременно с яростным аппетитом выкорчевывая зубами заусенец из левого мизинца, доделывала на первой парте в ряду у двери какое-то математическое задание к курсам на свою космонавтику, и вдруг отвлекалась на секундочку от труда и подняла голову:
— Татьяна Евгеньевна, а вот я не понимаю эпиграфа ваще к роману. Зловещий какой-то, да? — обывательским тоном («Мань, глянь, на кухне-то у нас наблевал в углу кто-то!») ужаснулась она.
Татьяна, радуясь, что хоть у кого-то возник вопрос, присела на край стола бочком, скрестив ноги в аккуратно отутюженных пепельных твидовых брючках с манжетами и почему-то не смененных ею, торчащих из-под штанин теплых бахилах сапог на манке, и твердо, чуть оттягивая губы, овально выплавляя гласные, пропела, музыкально соединяя слова, нанизывая их как ожерелье, на единую тональную леску:
— Оля, ну вы же помните, откуда эта чудовищная цитата? В смысле философской подоплеки этого вывернутого лукавого тезиса — мы с вами можем обсудить это после урока отдельно, про заблуждения ума Булгакова мы тут не будем распространяться: остальным будет, я полагаю, не интересно, — а в ближайшем к нам с вами, историческом пласте…
И изложила миф, как миф: про роман Джугашвили с умеренными, невредными, неопасными, писателями, знающими свой шесток — а заодно и (отрадно для него) путающими иногда зло с добром.
Разумеется, к уроку Елена и думать не думала готовиться, и тратить время на перечет давно отыгранной книги поленилась — и заявилась, собственно, повидать Татьяну и договориться с ней о Пасхе, — и как же смешно при всем при этом было тут же обнаружить у себя в голове шпаргалки — Крутаковской картавнёй — случайно записавшиеся года полтора назад, когда они с ним, оба морщась от вляпыпавшего в глаза, нос и рот мокрого снега, торили себе дорогу по сквашенному первопутку на Маяке, сворачивая на кольцо в сторону Колхозной (когда Елена зашла за ним после дурацких посиделок у Дябелева на Горького), и Крутаков, с какой-то яростью, рассказывал ей про манихейские и альбигойские ереси («Ка-а-аррроче, всё вррремя всё путают. И делают себе из этого хобби») и картаво читал причитавшиеся к случаю рифмовки — и раздражение, звеневшее в его голосе, относилось, как ей показалось, скорей, к происходившему на квартире у Дябелевых, нанизанных им, заодно, картавым ударом, на одну и ту же нотную шпагу. И сейчас зазвучавшие вдруг без приглашения шпаргалки, без зазрения же совести немедленно были выданы Татьяне. После чего оставшуюся часть урока Елена с некоторой неловкостью чувствовала, что, в общем-то, уже болтают они с Ольгой и Татьяной втроем, забыв про буйную весеннюю окрошку одноклассников вокруг.
Как только асфальт просох, и пристойно настроилась акустика подошв, и можно уже стало опять звучно, вольготно, без всхлипов, шаркать, далеко и расслабленно выбрасывая вперед ноги, Елена вместе с Воздвиженским принялась осваивать жанр далеких прогулок, почти путешествий — в разоренную усадьбу Покровское-Стрешнево, с парком и прудами — за железнодорожную линию.
В первую же прогулку, пока влеклись по нецензурно чернокоричневой, гуталинной от копоти обочине Волоколамки, выяснилось удивительное несовпадение: Воздвиженский в детстве, как он признался, через трещинки на асфальте перешагивал. Она же сама, пока была мала, наоборот, на них наступала.
Сразу же за железной дорогой на пригорке под осиной рос из влажной земли художник в дурацкой коричневой шляпке, и, почему-то, в костюмчике, причем светлом, летнем (кремово-серые брюки ему были откровенно длинны, и гармошились на заляпанные жженой сиеной ботинки уютными мухомористыми ножками). Буковый этюдник врощен был в ухаб на железной козловатой телескопической треноге. Художник крайне неизящно держал сразу четыре кисти в растопыренных уключинах левой руки, и, как макака — сигареты, покуривал, вернее, погрызывал, поочередно деревянный кончик каждой из них, с му́кой взирая на пейзаж — из-под нагло бросающего неучтенную тень на грунтованный холстик прозревшего пальца осины; а правую руку отодвигал от себя, как по линеечке, перед самым носом, с оттопыренным вверх пальцем (таким пружинистым движением, как будто бы натягивает тетиву) — и то ли что-то замерял в перспективе, то ли заговаривал свет.
— Так этого ж домика нет уже! — обомлела Елена, заглянув в набросанную маслом идиллию с колоннами и пузатыми сахарными балясинами вокруг крыльца. — Да он вообще же, вроде, не здесь стоял, этот дом — а где-то в глубине леса!
Художник, у которого из костистого носа, как обнаружилось при полуобороте его головы, рос довольно густой махорочный зеленоватый мох, только страдальчески замычал, раздув ноздри и чуть не подавившись кисточкой, и хотел что-то добавить, но потом махнул правой рукой, так и не доделавшей замеры оптики, выдернул из зубов кисть, и с неприязнью (непонятно к кому, куда-то в левый бок, направленной), с силой, через угол губы, выразительно выдул воздух.
— Не приставай к нему — видишь человек работает… — загундел Воздвиженский, на дистанции трусовато разглядывая раздавленные тубочки в пестро изгаженном ячеистом деревянном буковом ящичке.
Но она уже ползала по пригорку, рядом, и ласково прихлопывала, как цыплят, ладонями, вылупившихся — посреди нечёсаных колтунов бежевой прошлогодней травы — рьяно-желточных махровых мать-и-мачех. И земля жарко и живо дышала в пригоршни.
— Фу. Грязная же трава! — меланхолично продолжил свои наблюдения за природой Воздвиженский.
На картине, на лужайке перед несуществующим банным домиком с амуром, пускали белого бумажного змея. На прудах, позади раскрытой крышки этюдника с холстом на подрамнике — тоже. И белый ромб никак не хотел взлетать, и, когда они с Воздвиженским спустились, обогнули первый пруд по тропинке и подошли ближе, — наконец, взмыл и обмотал бечевочным поводком малолетнюю заводчицу — заливающуюся хохотом девочку лет шести, а заодно и направляющего ее руки рослого брата, лет на десять ее старше, с хорошим большим лбом и до крови треснувшей справа поперек нижней губой: оба стриженные по плечи (похоже, мамашей — чуть рвано и косовато), с темно-русыми челками, зачесанными на одинаковый мальчишеский пробор, и в одинаковых убогих советских стеганых желтых нейлоновых курточках. Воздушный змей бесславно шлепнулся, как конверт нечитанного разорванного письма — в палитру половодьем затопленной центральной дорожки, между двух прудов, где рядом с ним плескались чернильные облака. А гигантскую акварельную лужу с пропорциональной в масштабах, белой, мятой, ромбовидной бумажкой пришлось обходить вкруголя, и забрели в лес — иначе бы Воздвиженский ни за что не согласился пачкать аккуратненькие мокасины. И опять засверкали, желтее солнца, цыплята — пристроившиеся теперь уже на меховой пахучей вербе (имя дерева — метис веры, божбы и борьбы). И забавно нагличал зяблик, когда они уселись на гнилом поваленном дубе, под выпустившим уже свой фейерверк соцветий ветхим, но живым еще ильмом — прыгал вокруг них по старым бурым листьям в голубой фате на голове и спинке, с чинно поджатыми крылышками точно такого же цвета, как коктейль из прошлогодних дубовых и вязовых листьев.
— Наглик зябличает… — передразнил ее Воздвиженский.
Она вдруг заметила, что слева, на круче широкого и визуально сильно углубляющегося (за счет роста холмистых, заваленных гнилой листвой и поваленными бревнами склонов) оврага, висит, из-за корней липы, рвано обломанный, гнилой деревянный мостик над обвалившимся глинистым скатом, подкрепленный с обеих сторон бревнами, и ведущий теперь в никуда — похожий больше на трамплин — длиною метра два. С противоположной стороны оврага, метров в десять шириной, не было уже даже и такой роскоши — торчало только одно вывороченное зазубренное бревно от подпорки. Елена вскочила и побежала штурмовать осыпавшиеся склоны оврага сумасшедшим треком — по воображаемой линии когда-то существовавшего мостка.
— Ну куда ты лезешь. Грязно же ведь. Зачем? — раздраженно бубнил сзади Воздвиженский. Впрочем, потащился за ней.
Когда они вышли из одичавшего разоренного парка обратно к прудам (отрясая терракотовую маску с ботинок), девочки и мальчика — ковбоев воздушного ромба — уже не было — как не было и их главной игрушки — ветра.
Смешные, шаровидные, никогда не казавшиеся плакучими, синеватые стрешневские ивы стояли теперь вкруг подтопленного вешнего пруда по колено в воде, изумленно подняв вверх рукава и манжеты, чтоб не замочить, и бритоголово смотрелись в воду — и выглядели именно теми персонами, кто весь этот пруд наревел. Темные узенькие лавки, сколоченные из пары бурых досок с резной ромашкой по краям, на бутузках-ножках, терпели бедствие и торчали в паре метров от новой береговой линии, затопленные по уши.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- С носом - Микко Римминен - Современная проза
- Главные роли - Мария Метлицкая - Современная проза
- Ящик Пандоры - Марина Юденич - Современная проза
- Одна, но пламенная страсть - Эмиль Брагинский - Современная проза